Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда Штраус убедился, что войны все-таки не избежать, сначала он поддался общему воинственному куражу. Да как он мог ему не поддаться, когда в «Жизни героя» так громко звучат фанфары? Закончив черновик первого акта «Женщины без тени», он написал на рукописи: «Закончено 20 августа 1914 года, в день победы под Саарбургом. Слава нашим отважным воинам, слава нашей родной Германии!»
Через три недели он снова написал Герти Гофмансталь, выражая радость по поводу того, что ее муж получил назначение в безопасное место. (Гофмансталя использовали в качестве военного корреспондента и пропагандиста.) Он пишет ей, что в первые дни войны его охватила депрессия. Но с фронта приходят такие добрые вести, Германия одерживает одну победу за другой, и он уже справился с депрессией и окунулся в работу. Он даже шутил: «Гуго не имеет права погибнуть за отечество, пока не прислал мне третий акт, который наверняка прославит его больше, чем хвалебный некролог в «Нойе Дойче прессе». Однако хватит шутить: мы живем в славное время, оба наши народа ведут себя геройски; мне даже стыдно за пренебрежительный тон, в котором я отзывался о смелой и могучей немецкой нации. Какое охватывает воодушевление при мысли, что нашу страну и наш народ… ждет возвышение, что они должны и способны взять на себя руководство Европой». [241]
Но война затягивалась, работа у Штрауса шла не так гладко, как хотелось бы, и его воодушевление пошло на спад. Из некоторых его высказываний можно было заключить, что войну затеяли, чтобы навредить лично ему, лишив его контакта с либреттистом и возможности присутствовать на исполнении своих сочинений за границей. Потом он опять впадал в патриотизм и пережевывал пропагандистскую жвачку о превосходстве немецкой нации, о том, что немцы благороднее и мужественнее всех прочих народов. Затем эта убежденность рассеивалась под напором сомнений. Он писал Гофмансталю: «От всех неприятностей, которые принесла война, – за исключением блестящих побед наших войск – единственным спасением является работа. Иначе можно было бы сойти с ума от бездарных действий наших дипломатов, от телеграммы с извинениями, которую кайзер направил Вильсону, и от прочих недостойных поступков, совершаемых на каждом шагу. А как поступают с артистами? Кайзер урезал зарплату труппе Придворного театра, герцогиня Мейнингенская выкинула на улицу свой оркестр, Рейнхардт ставит Шекспира, в репетуаре Франкфуртского театра – «Кармен», «Миньон», «Сказки Гофмана», – кому по силам понять нашу немецкую нацию, эту смесь посредственности и гениальности, героизма и раболепия?» [242]
Подумать только, что человек, считавший себя «интернациональным артистом», мог возражать против Шекспира и Бизе по той лишь причине, что они родились в странах, ведущих с Германией войну. (Впрочем, здесь Штраус проявлял не большее скудоумие, чем представители другой стороны, которые бойкотировали немецкие оперы.)
В том же письме он пишет: «Мы, без сомнения, победим, но после этого наворотим бог знает что». Зимой 1914/15 года, узнав, что Гофмансталь болен, что его убивает зрелище умирающей Австрии, он написал поэту: «Неужели дела обстоят так ужасно? Не лучше ли сохранять надежду, что культурная Германия спасет Австрию и поведет ее к новому лучезарному будущему? Что касается остальных, пусть катятся туда, где им и место, – в варварскую Азию». [243] Штраус еще не утратил веры в улучшение человеческой природы. Может быть, это случится с крахом христианства. Он продолжает: «Слуга моей сестры написал с фронта: «Уважаемая госпожа, как мне все опостылело!» Я вполне разделяю его чувства. Но кто может предвидеть конец? Неужели мы больше никогда не увидим Лувра или Национальной галереи? И Италии? Предполагается, что в апреле я поеду в Рим, где недавно с большим успехом прошла «Жизнь героя», и буду дирижировать на двух концертах. Пока еще их не отменили…»
Хотя он непрерывно колебался между положительным и отрицательным отношением к войне, хотя его патриотизм временами сменялся недоумением, Штраус ни разу не испытал чувства вины, не признал, что, как немец, он отвечает за зверства, совершаемые немецкими солдатами, что он скорбит о невинных жертвах, что он понимает, что германская агрессия превратила людей в зарывшихся в окопы земляных червей. Он, конечно, знал о Пангерманской лиге, могучей организации националистов, проповедовавших ненависть к демократии, евреям и социалистам. Он, конечно, был знаком с двумя манифестами (1915), в которых четко определялись цели, преследуемые Германией в войне.
В одном из этих манифестов шесть наиболее могучих ассоциаций немецкого делового мира требовали полной аннексии Бельгии, оккупации части французского побережья вплоть до реки Соммы, захвата железорудных шахт в Лонгви и Брие и угольных шахт в нескольких французских департаментах. Для равновесия, вдобавок к укреплению промышленной мощи, планировалось «присоединение эквивалентных сельскохозяйственных территорий на востоке».
Второй манифест, даже превосходивший первый в своих требованиях, был подписан профессорами университетов и государственными служащими. Они рекомендовали предъявить противнику максимально жесткие требования. Францию следовало подчинить беспощадному политическому и экономическому контролю и заставить платить наибольшую возможную контрибуцию. Аннексии Бельгии требовало «безупречное представление о чести». Для Англии, «этой нации лавочников», никакие требования репараций не будут слишком высокими. Россия должна вернуть земли, экспроприированные у их прежних владельцев. Манифест украшали и другие, не менее красочные фантазии. [244]
В начале 1915 года Англия оказалась в глубочайшем военном и экономическом провале. Ее армия была смехотворно плохо обучена, армейское руководство бездарно, потери живой силы фантастически высоки. В том самом месяце, когда Штраус написал вышеупомянутое письмо Гофмансталю, Руперт Брук писал Джону Дринквотеру: «Приезжай сюда умирать – вот повеселимся!»
Если Штраус иногда и досадовал на войну, то лишь в том плане, что она лишила его возможности путешествовать, наслаждаться любимыми картинами, участвовать в постановке своих опер. Насколько мне известно, он не оказал армии финансовой поддержки (например, организовывая концерты, выручка с которых шла бы на военные нужды). Но он остался истинным тевтонцем. Его космополитизм слетел с него как шелуха, когда прозвучал клич «Deutschland über Alles». Одним из факторов, укрепляющих Штрауса в его тевтонских настроениях, – хотя я не уверен, что этот фактор сыграл такую уж большую роль, – была его нелюбовь к Франции и французам. Это соответствовало немецким традициям, как Гете иронизировал в «Фаусте»:
Настоящий немец терпеть не может французов,
Но любит пить французские вина.
«Легенда об Иосифе» пользовалась в Париже бешеным успехом. Это был балет по сценарию Гофмансталя и Гарри Кесслера. Его заказал Дягилев специально для Нижинского, хотя в конце концов Нижинский в нем не танцевал. Роль Иосифа с блеском исполнил молодой Массин. Балетмейстером был Михаил Фокин. Штраус чувствовал себя неуверенно в библейском сюжете, образ добродетельного Иосифа получился неубедительным, и балет считается одним из его наименее удачных произведений. Но парижане приняли балет на ура. За семь лет до этого Париж рвался на спектакли «Саломеи», которыми дирижировал сам Штраус. Но даже тогда Штраус не сумел скрыть своей антипатии к французам. Ромен Роллан описал пребывание Штрауса на французской земле в своем письме к приятельнице-итальянке Софии Бертолини Герьери-Гонзага: «Штраус – это варвар в шекспировском духе: его искусство – это бурный поток, который одновременно несет золото, песок, камни и мусор: у него почти отсутствует вкус, но есть бешенство чувств, граничащее с помешательством. Из них троих, [245] несмотря на его недостатки, он нравится мне больше всех – потому что в его музыке больше всего жизни. А сам он даже более велик, чем его произведения: его отличает искренность, верность и полная открытость. Он знает о своих недостатках, и он относится ко мне дружески и уважительно, потому что я его всегда беспощадно критиковал. К сожалению, у него ужасная жена, которая сильно навредила ему в Париже. Она – генеральская дочь и совершенно неуравновешенная женщина. В Германии хорошо знают о ее вспышках гнева; французам же эти безобразные сцены отнюдь не по вкусу. Можете себе представить: эта глупая женщина говорила во французских салонах, что лишь примкнутые штыки могут заставить французов что-нибудь делать. Сам Штраус тоже позволял себе недостойные высказывания, бранил нашу республику и всячески поносил Париж. В общем, они пробудили к себе всеобщую ненависть». [246]
С чего вдруг этот разговор о штыках – может быть, это раздраженная реакция на заведенный во французских оркестрах обычай посылать на репетиции дублеров? Но все равно, как только язык повернулся сказать такое! Мнение Роллана подтверждается Андре Жидом, который цитирует следующее высказывание Паулины Штраус во время репетиции: «Пора прийти сюда со штыками». В ответ Жан Кокто якобы сказал: «Non, madame, les rasoirs suffisent» («Нет, мадам, достаточно бритв»). «Rasoirs» буквально переводится «бритвы», но у этого слова есть также жаргонное значение – «зануды».
- Зинаида Серебрякова - Алла Александровна Русакова - Искусство и Дизайн