Старик Чурилов вошел, степенный, длиннополый, лунь седая. Перекрестился:
– Как было-то? Да вот как, ежели все по порядку…
Рассказал, утерся ситцевым платком. Постоял, подумал: «Хорошо бы нажалиться на Тимошку-дерзеца, начальство, кажись, доброе».
– Вот еще, ваши благородия, есть тут портной Тимошка, – пропащий человек, дерзец. За мальчишку этого заступаться стал – за этого самого, какой стрелял-то. А я ему: ты, мол, из ихних, что ли? А он меня при всем при народе…
Старика отпустили. Прокурор потер мягкие потные ручки, расстегнул нижнюю пуговицу на мундире и сказал тихонько полковнику:
– Гм. Тимоша этот… Как вы думаете?
За окном торговались, кричали, скрипели. Полковник не выдержал:
– Иван Арефьич, да закройте окно! Голова трещит. Что за манера – базар перед самым кабинетом!
Иван Арефьич, на цыпочках, закрыл окно и позвал:
– Следующий.
Томно, жеманясь, рассказывал казначейский зять. Прокурор спросил:
– Так, значит, он вернулся в трактир, а потом опять выбежал? Ага? Ну, а платок? Вы о платке, кажется, что-то упоминали. Он за платком вернулся?
Казначейский зять вспомнил исплеванный красный тимошкин платок, кисло поморщился и сказал, гнусавя, с досадой:
– Какой платок? Я никакого платка не помню.
Как-то неприлично даже было и вспоминать-то ему об этом платке.
Барыба привычным нюхом шел за вопросами прокурора. И когда дошло до платка, он уверенно сказал:
– Нет, платка никакого не было. Сказал просто: дело наверху есть.
Когда отпустили Барыбу, прокурор хлебнул холодного чаю и сказал полковнику:
– Прикажете написать постановление о задержании этого самого Тимоши? По-моему, все эти показания… Я знаю, вы иногда чересчур осторожны, но тут…
У полковника в кишках схватывало, подкатывалось, и он думал:
«Черт знает! Эта исправничиха, толстая дура, что за провинциальная манера делать все жирным…»
– Так я говорю, полковник…
– Ах, отстаньте, ради Бога! Пишите, что вам угодно. У меня ужасно живот болит.
22. Шесть четвертных
Как забрали Тимошу, никто даже и не удивился.
– Давно туда и глядел.
– Язык-то распускать он мастер был. Непочетник! О Боге-то все равно вон как об лавочнике Аверьяне разговаривал.
– И всюду, куда не следует, носом совался, обо всех судил. Скажи, пожалуйста, какая нашлась Маремьяна-старица – обо всех печалится.
А Моргунов сказал:
– Такие головы у нас недолго держатся. Вот мы с Барыбой поживем.
Похлопал Барыбу по спине и поглядел на него иконописными своими глазищами, не то презрительно, не то ласково: поди-ка у него разбери – притворник он.
Вечером в тот же день Семена Семеныча к себе пригласил исправник Иван Арефьич – на чашку чаю. И умолял Христом-Богом:
– Наставьте вы этого своего… как его там… на путь истинный. Ну да, Барыбу-то этого. Чтобы поопределенней как-нибудь на суде показал. Я ведь знаю, он у вас специалист, ну чего там, чего там, люди свои. Ей-богу, они мне всю шею отвертели, губернские эти, разделаться бы с ними – да и с колокольни долой. А уж этот полковник с своими привередами: то ему не так, это не эдак…
Поторговались, сошлись на шести четвертных.
– Ну, чего там мало – не мало. И этому… как его… местечко какое-нибудь можно, Барыбе этому устроить. Чего же еще лучше? Ну, писарем там, урядником…
А на другой день, за кронберговским пивом, Моргунов подходами всякими подходил к Барыбе, улещал его. Барыба все мялся.
– Да мы с ним вроде приятели были, чудно очень как-то, неловко.
– Эх, милый, нам ли с тобой стесняться да думать над чем-нибудь? С головою ведь увязнем, сгинем. Как это в сказке какой-то: оглянуться – помереть со страху. Так уж лучше без оглядки. Да оно ведь до суда-то еще и далеко. Коли оскомина будет – отказаться успеешь.
«А и правда, черт с ним, все равно чахотка там эта… А тут бы местишко еще если заполучить… Что же, весь век, что ли, с хлеба на квас?» И вслух Барыба сказал:
– Разве что для вас только, Семен Семеныч. Кабы не вы – ни за что.
– Кабы не я… Да я, голубь, знаю, что без меня такого бы сокровища из тебя не вышло. Ни то бы, ни се. А теперь…
Он помолчал, потом вдруг нагнулся к Барыбину уху и шепотом:
– А тебе черти не снятся? А я каждую ночь во сне вижу, каждую ночь – понимаешь?
23. Мураш надоедный
Согласился, и к исправнику ходил, и исправник кучу целую денег дал и наобещал такого… Тут бы Барыбе и радоваться. А вот – нудило что-то, мешало. Какой-то вот комарик маленький, мураш, залез в нутро и елозит там, и елозит, и никак его не поймать, не раздавить.
Ложился спать Барыба и думал:
«Завтра вечером. Значит, еще целый день до суда. Захочу вот, пойду и откажусь. Сам себе господин».
Спал и не спал. И все будто додумывал во сне недодуманную какую-то мысль:
«Да и жизни-то всего в нем полвершка».
И опять снилось уездное, экзамены, поп, засовывающий бороду в рот.
«Опять провалюсь, второй раз», – думал Барыба.
И додумывал:
«А мозговатый он был, – Тимоша, это уж правду сказать».
«Почему „был“? Как же „был“?»
Совсем распялил в темноте свои глаза и не мог больше спать. Елозил мураш надоедный, томил.
«Почему „был“?»
24. Прощайте
Поздно уж, о полдень, проснулся Барыба в Стрелецкой своей комнатушке: все кругом было светлое, ясное, и таким простым все открылось, что нужно было на суде сделать. Будто ничего этого, что ночью томило, – ничего такого и не было.
Принесла Апрося самоварчик, ситный и стала у порога. Рукава засучены, левую ладонь – под локоть правой руки, а на правую руку немудрую свою голову положила. И слушать бы Анфима Егорыча, слушать, вот так стоять, ужахаясь, вздыхая жалобливо, покачивая головой сердобольно.
Кончил Барыба чай пить. Сюртук Анфиму Егорычу подала Апрося и сказала:
– Чтой-то весел ты нынче, Анфим Егорыч. Али деньги получать?
– Получать, – сказал Барыба.
На суде Тимоша – ничего, бодрился, вертел головкой, и шея у него была длинная, тоненькая, такая тоненькая – поглядеть страшно.
А чернявый мальчишечка совсем какой-то чудной был: осел весь, вроде как бы у него все кости стали вдруг мягкие, растаяли. Так и валился на сторону. Конвойный то и дело выправлял его и прислонял к стенке.
Барыба говорил уверенно и толково, но торопился: все же отсюда поскорее бы куда-нибудь уйти. Когда он кончил, прокурор спросил:
– Что же вы раньше-то молчали? Столько ценного материала.
Суд собрался уходить уж, как Тимоша вскочил вдруг и сказал:
– Да. Ну, так прощайте, все!
Никто не ответил.
25. Утром в базарный день
Утром, в веселый базарный день, перед острогом, перед местами присутственными – визг поросят, пыль, солнце; запах от возов с яблоками и лошадей; спутанный, облепленный базарным гамом колокольный звон – где-то идет крестный ход, просят дождя.
Исправник Иван Арефьич, в позеленелом мундире с папиросой-пушкой, довольный, вышел на крыльцо и сказал, строго глядя в толпу:
– Преступники понесли законное наказание. Преду-пре-ждаю вас…
В толпе, тихой, вдруг зашуршало, закачалось: как в лесу налетел ветер.
Кто-то скинул шапку и перекрестился. А в задних рядах, подальше от исправника, голос сказал:
– Висельники, дьяволы!
– Ты это про кого, про кого это, а?
Иван Арефьич круто повернулся и ушел. И сразу перед крылечком – как проснулись. Загамели все сразу, поднимались руки, всякому хотелось, чтобы его-то и услышали. Отмахивал саженки рыжий мещанин.
– Врут, не повесили, – убежденно говорил он. – Немысленное дело: как это можно живого повесить? Да нешто он дастся, живой-то? Руками-зубами будет… А чтоб живой дал себе на шею вздеть – да нешто это мысленное дело?
– То-то вот и оно, образование-то, книги-то, – говорил старик из торговцев. – Тимошка-то, он не в меру умен был, Бога забыл, вот оно…
Рыжий мещанин злобно поглядел на старика сверху и увидел, что из ушей у него растут волосы, длинные и седые.
– Молчал бы, сам в гроб глядишь, – сказал рыжий. – Гляди, из ушей уж волосы выросли.
Старик повернулся сердито и, вылезая из толпы, бормотал:
– Развелись всякие… Кончилось в посаде старинное житье, взбаламутили, да.
26. Ясные пуговицы
Белый, ни разу не стиранный еще китель, серебряные солнышки пуговиц, золотые жгуты на плечах.
«Мать пресвятая! Неужели это правда? Балкашинский двор и все такое – а вот теперь иду я, Барыба, в погонах?»
Пощупал: тут, есть. Ну, стало быть, правда.
От нотариуса, из подъезда с вывеской, вышел с сумкой почтальон Чернобыльников. Остановился, приглядывался. Отдал честь, балуясь:
– Господину уряднику.
А Барыба захолонул от гордости. Небрежно подбросил к козырьку руку.
– Давно произвели?
– Да вот, дня три. Китель только нынче кончили. Хлопот теперь – форму шить.
– Ва-ажно! Начальство, стало быть? Ну, честь имею.
Распростились. Барыба шел дальше: надо сегодня являться к исправнику. Шел и сиял, сытый собою, майским солнцем, погонами. И улыбался четырехугольной улыбкой.