Но дело не только во вхождении в контекст и перекличках. Галицийские города — как фабрики цивилизации — сооружены из тех же камней и по тому же плану, что и центрально- и западноевропейские города (не случайно даже украинский классик Иван Франко получает здесь прозвище — по одному из своих стихотворений — Каменяр, то есть «каменотес»). И поэтому в так организованной городской среде (с улочками, парадными, внутренними дворами, скверами, кофейнями, кафельными печами в квартерах и пр.) самозарождаются и самовоспроизводятся те же реакции, эмоции, конфликты, что и в Кракове, Праге, Дрездене и каком-нибудь Оломоуце (по Швейцарию и Северную Италию включительно). Пластически эта среда — со всеми обязательствами, которые она накладывает на человека (вплоть до полного поражения воли), — гениально уловлена и передана рано умершим венгерским кинорежиссером Золтаном Хусариком в фильме «Синдбад» (1971). Я намеренно прибегаю сперва не к словесному, а к пластическому ряду — более наглядному, ощутимому и параллельному ментальному (в котором коренятся глубинные представления и образы, определяющие характер наружной жизни, но которые труднее всего выделить в «чистом» виде).
Когда я смотрю театральную постановку покойного Тадеуша Кантора «Велополе, Велополе…», то, несмотря на то, что пьеса представляет собой смесь сновидения, сеанса гипноза и рассказа о малопольских событиях почти вековой давности, я ощущаю всем естеством, что этот спектакль театра «Крико-2» что-то самое важное говорит и о Галиции и ее судьбе — о формах жизни, чувстве смешного и характере смерти в ней на протяжении последних нескольких столетий, как минимум. То же происходит и с мультфильмами пражанина Яна Шванкмайера. И даже когда смотришь вполглаза этнографический и декоративный фильм Параджанова «Тени забытых предков», невозможно не почувствовать, как со всеми «прибамбасами» реквизита фильм, словно губка, втянул в себя экстракт неподвижной тоски и ущербной красоты этого края, от которых хочется бежать на край света. И бежали — за океан целыми селами. Бегут и сейчас кто может.
Вероятно, речь следовало бы повести о метафизике континентальной провинции и характерной вязкости среды, о физической ощутимости исторического времени, поступающего сюда откуда-то извне и откладывающегося слоями на фасадах зданий, в топонимике, на рельефе местности. Вполне возможно, что-то здесь с гравитацией, что и позволяет говорить о Галиции как об особом мире. Перейдем, однако, к конкретике.
Для Вены и Петербурга-Москвы этот край был далекими окраинами — фактически пограницей. Но и поляки склонны называть его, вкупе с другими утраченными на востоке территориями, «крэсами» — теми же окраинными, крайними землями. С польского взноса в культуру этого региона — в частности, в словесность — и начнем, поскольку он максимален.
Хочу оговориться: я не пишу статью для энциклопедии или обзор — скорее набрасываю эскиз своего понимания культуры Галиции и, в первую очередь, тех ее сторон, которые кажутся мне наиболее ценными или специфическими. И делаю это, основываясь только на собственном опыте и весьма отрывочных познаниях (для меня, тем не менее, необходимых и достаточных). Я не ученый исследователь — я лишь писатель.
Так вот, в польской галицийской словесности, несомненно, самый радикальный художественный проект осуществил писатель и художник Бруно Шульц, которого за последнее десятилетие достаточно хорошо смог узнать русский читатель. Свое происхождение этот доморощенный маг из Дрогобыча вел от запоздалых (в силу провинциальности) постсимволистских декадентов и младопольских маньеристов начала истекшего века (соратниками его являлись такие же «монстры», как он, и мощные обновители польской литературы — Виткацы и Гомбрович). Ныне слава его интернациональна. (Что, кстати, в самой Польше привело к реакции отката, самозащиты культуры перед угрозой очередной диктатуры: все громче звучат голоса, подвергающие сомнению его достижения, а мифотворчество вокруг его имени оценивающие как кич.)
Многие западные и польские ценители всячески превозносят современника Шульца Станислава Винценса, писавшего пантеистическую ритмизованную экзотику в декорациях гуцульских Карпат. На любителя и под настроение — но, по большому счету, место его главного труда — «квартета» «На высокой полонине» — там, где место всякой экзотики, пантеизма и ритмизованной прозы (где место не менее манерных «ужастиков» преподавателя львовской гимназии Стефана Грабиньского, — невзирая на разницу посыла и дарований).
Гораздо интереснее другой экзотический «продукт» — проза умершего десятилетие назад Юлиана Стрыйковского (псевдоним по топониму — от г. Стрый): это его изумительно читающиеся, прошитые хасидскими притчами и байками романы «Остерия» (Кавалерович снял по нему фильм — ничего общего), «Голоса во тьме» и «Черная роза».
И, конечно же, рожденный во Львове Станислав Лем. У него есть книга воспоминаний детства «Высокий замок» — в этом парке на горе Стась систематически прогуливал уроки в математической гимназии. В которой, кстати, преподавал Роман Ингарден — заметный персонаж представленной во всех энциклопедиях неопозитивистской Львовско-Варшавской логической школы, — и это еще один поворот львовской, галицийской темы в польской и мировой культуре (излюбленным местом собраний ее членов была кофейня «Шкоцка» — т. е. «Шотландская» — на ул. Академической, впоследствии многократно переименованная, как и улица, впрочем).
Вообще, тема Львова обкатана представителями утратившего его поколения польской творческой интеллигенции до состояния голыша речной гальки. Дело доходило до казуса — один сравнительно молодой польский эмигрант, в глаза никогда не видевший этого города, вооружившись картами и путеводителями, написал топографически максимально достоверный роман, действие которого разворачивается во Львове, — постмодернистский жест, свидетельствующий о силе и живучести традиции и снижающий ее накал.
Потому, что эта тема и традиция не только имеют травматический генезис (посвященные «любимому городу» стихи в предсмертной книге «Эпилог бури» умершего в 1998 году культового поэта Збигнева Херберта; знаменитое «мотто», которым заканчивается стихотворение Адама Загаевского «Ехать во Львов»: «Львов — везде»; и т. д.), но сделались коллективным «ковчегом», перевозящим утраченную молодость всех поляков, их мечту о рае и опыт апокалипсиса, и все, что только получится на него нагрузить. Но, как ни странно для кого-то это прозвучит, это и есть польский мэйнстрим (от «Пана Тадеуша» Мицкевича — по «Долину Иссы» Милоша): тема отринутого строителями камня, кладущегося во главу угла.
И, наконец, совершенно особое место в польской (а теперь и украинской) культуре занимает львовский городской фольклор, жизнелюбивые песни улиц и кабаре («Только во Львове…» и т. д.). Ему было из чего расти. Не зря здесь прожил всю свою жизнь лучший польский комедиограф Фредро, чьи комедии вот уже полтораста лет не сходят со сцены. В конце Академической на месте «депортированного» памятника ему в советское время высился многометровый щит — образец флористического искусства — выложенная цветочной рассадой физиономия Кобзаря. Ныне это место занято сидящей в кресле фигурой Грушевского, то ли отлитой, то ли вылепленной из какого-то бурого материала, похожего на пластилин. Между тем «старый Фредро» имел, что называется, класс. Существует литературный анекдот — какой эпиграммой ответил он молодым шалунам на сочиненную ими дразнилку (жена Фредро была много моложе него):
«Стары Фредро в ксенжках гжебе,студент его жоне ебе».
Ответ, думаю, также не нуждается в переводе:
«Ебце, ебце, мое дзятки,я ебалем ваше матки».
Из писателей немецкого языка, вероятно, первым следует упомянуть Захер-Мазоха, как уже говорилось, всячески педалировавшего свое галицийское происхождение (показательно название одной из его книг: «Дон-Жуан из Коломыи»). Литератор, вообще-то, средней руки, он открыл тему и дал свое имя фундаментальнейшей из человеческих перверсий (с легкой руки Крафт-Эбинга) — и потому, несомненно, заслуживает почтительного отношения. (Сад, кстати, немногим более интересный писатель — да и перверсия его попримитивнее).
Затем идут два солдата, воевавших здесь, — один в Первую мировую, другой во Вторую. Это австрийский экспрессионист и визионер Тракль, раненный в бою под Городком (одно из его стихотворений адресовано этому гибельному месту) и покончивший с собой в краковском военном госпитале. Многие считают его великим поэтом. А тридцать лет спустя здесь воевал немец Бёлль — и остался цел. Действие его первой повести «Поезд придет вовремя» разворачивается между пунктами А и С — львовским борделем и линией фронта под Черновцами. Герой повести дезертирует и погибает вместе с прихваченной проституткой в точке В — в автомобиле по дороге на Станислав, забросанном гранатами то ли бандеровцами, то ли советскими партизанами.