71 год, 8 месяцев, 4 дня
Среда, 14 июня 1995 года
Массированное проявление «общего тела» в девяносто первом автобусе на улице Гобелен. Когда я садился у вокзала Монпарнас, автобус был пустой. Я воспользовался этим нечаянным одиночеством, чтобы с головой погрузиться в чтение. Пассажиров становилось больше с каждой остановкой, они рассаживались вокруг, но читать это не мешало. На улице Вавен все сидячие места уже были заняты. На улице Гобелен народ толпился уже в проходе. Я констатировал это с простодушным эгоизмом человека, который, завладев сидячим местом, с тем большим наслаждением предается чтению. Напротив меня молодой человек тоже погружен в книгу. Наверняка студент. Читает «Марса» Фрица Цорна. В проходе рядом со студентом стоит запыхавшаяся полная женщина лет шестидесяти, в руках — сумка, набитая овощами, тяжело дышит. Студент поднимает глаза, перехватывает мой взгляд, видит женщину и тут же вскакивает, чтобы уступить ей место. Садитесь, пожалуйста, мадам. В учтивости молодого человека есть что-то немецкое. Женщина не двигается с места. Мне кажется, что она смотрит на него даже враждебно. Молодой человек не унимается. Прошу вас, садитесь, говорит он, указывая на место. Женщина уступает, как мне кажется, с неохотой. Во всяком случае, она его не поблагодарила. Она втискивается в пространство перед свободным местом, все так же тяжело дыша, но не садится. Стоит напротив меня, не выпуская сумку из рук, но на пустое место не садится. Молодой человек чуть не выпрыгивает из штанов, чтобы настоять на своем. Садитесь же, мадам, прошу вас. И тут женщина берет слово. Не так сразу, громко, на весь автобус говорит она, я не люблю, когда сиденье горячее! Молодой человек краснеет как рак. Эти слова прозвучали так дико, что я не могу больше читать. Краешком глаза наблюдаю реакцию остальных пассажиров. Кто-то сдавленно хихикает, кто-то опускает глаза, кто-то нарочито смотрит в окно, короче говоря, все смущены. Тут женщина наклоняется ко мне — я вижу ее лицо в нескольких сантиметрах от себя — и говорит, как будто мы с ней старые знакомые: Подожду, пока поостынет! И сразу все взгляды обращаются на меня. Все вокруг ждут моей реакции. А мне вдруг подумалось, что в эту самую секунду все мы — пассажиры девяносто первого автобуса — составляем общее тело. Одно и то же — воспитанное. Единое тело, чья задница так же с трудом переносит тепло сидений, нагретых чужими задницами, но которое скорее бросится под колеса этого самого автобуса, чем признается в этом во всеуслышание.
* * *
71 год, 8 месяцев, 5 дней
Четверг, 15 июня 1995 года
Невоспитанность — это не смешно.
* * *
71 год, 8 месяцев, 6 дней
Пятница, 16 июня 1995 года
На мою историю про общее тело Мона рассказывает свою, с совершенно противоположной концовкой. Шестьдесят лет тому назад в славном городе Каркасоне в пансионе при обители Сестер Нестяжательниц жила бедная неимущая сиротка — ее подружка Люсьенна. По воскресеньям монахини приводили своих воспитанниц в церковь за час до начала утренней службы. Они усаживали их на скамьи в первых рядах в темном, пустом храме, где девочки читали положенные молитвы. Затем приходил священник, зажигался свет, раздавались звуки фисгармонии, открывались двери, и в церковь входили прихожане. Тогда девочки поднимались со своих мест, чтобы уступить их богатым девушкам из престижной школы Жанны д’Арк, а сами отходили в глубину храма, чтобы слушать мессу уже оттуда.
Да, ты все правильно понял, говорит Мона, бедные сиротки своими попами нагревали скамьи для высокопоставленных девочек! Такие были нравы в то время, никто и не думал возражать.
* * *
71 год, 8 месяцев, 9 дней
Понедельник, 19 июня 1995 года
Тижо, явно чем-то напуганный, назначает мне встречу в ресторане и, усевшись напротив, вдруг просит показать ему язык. С чего это мне показывать тебе язык? Высуни язык, господи боже мой! На нас же смотрят! Плевать, высуни язык. Видно, что ему не до шуток. Тижо, с тобой все в порядке? Скажу, когда ты покажешь мне язык. Что я в конце концов и делаю. Больше, высовывай весь, целиком! Я покорно вываливаю язык изо рта, как на первом причастии. Он довольно долго его разглядывает, официант тем временем бесстрастно дожидается, пока мы что-нибудь закажем. Ну ладно, давай, убирай. Мы делаем заказ, и Тижо признается, что сегодня утром в ванной ему чуть не стало плохо с сердцем, когда он увидел свой язык — белый как мел, и главное — весь покрытый трещинами, да такими глубокими, что он в припадке ипохондрии тут же решил, что у него рак в последней стадии. Ну ладно, добавляет он, у тебя примерно такие же трещины, как у меня, да и сам язык тоже не розовый. Из чего он делает вывод, что это, должно быть, просто от старости.
— А ты сам, что, не замечал? Ты никогда не высовываешь язык перед зеркалом?
— Редко.
Однако в тот же вечер я это сделал. И правда, язык оказался беловатый, испещренный разнообразными трещинами и впадинами, иногда пугающе глубокими. Ничего общего с прелестным, розовым, гладким кусочком плоти, который Брюно в детстве высовывал наружу, чтобы ему не было «скучно внутри». Приглядевшись, я вижу по бокам какие-то бугорки, должно быть, обызвествленные слюнные железы, и прилепившиеся к уздечке наподобие актиний темно-красные пузырьки. Скорее всего, лопнувшие сосудики. Наши языки стареют, как кожа у китов: покрываются известковым налетом, бугорками — будто ракушечником, который придает этим животным их невозмутимо-тысячелетний облик.
Так вот, значит, как: Тижо, который обычно так умеет владеть собой, пал жертвой «первого раза», которыми наше тело пугает нас до самой смерти. Кроме всего прочего, эта история дала мне повод вспомнить губчатые говяжьи языки, которыми нас регулярно кормили в пансионе, подавая их вместе с зеленоватыми коровьими лепешками из раскисшего шпината. Случалось, мы швырялись этими языками и лепешками, устраивая незабываемые потасовки, за которыми следовала кара, не имевшая на нас никакого воздействия. Хохотали до упаду — чудесные воспоминания. При которых я и сегодня хихикаю под одеялом. О чем ты, спрашивает Мона.
…
Навел справки: такой язык — как шкура старого кита — называется «обложенный».
* * *
72 года, 2 месяца, 2 дня
Вторник, 12 декабря 1995 года
Некоторые болезни внушают нам такой страх, что благодаря им мы легче переносим все остальные. Люди моего поколения часто склонны ждать худшего, чтобы легче было принимать то, что на самом деле выпадает им на долю. Вчера опять за столом у В. обсуждали диагноз Т.С. Сначала опасались, что у него болезнь Альцгеймера, но, к счастью, это оказалась всего лишь депрессия. Слава богу! Честь сохранена. Т.С. от этого в старости не станет умнее, но, по крайней мере, никто не будет говорить, что его доконал злодей Алоис. Я посмеиваюсь про себя, хотя эта тема и меня волнует. Я бы скорее умер, чем признался в этом, но перспектива Альцгеймера (я, естественно, думаю об Этьене, которому становится все хуже) пугает меня, как и всякого другого. И все же у этого страха есть свой плюс: он отвлекает меня от того, чем я действительно страдаю. У меня неважный уровень сахара, креатинин далек от нормы, шум в ушах досаждает все больше и больше, катаракта замутняет горизонт, каждое утро я просыпаюсь с новой болью — короче говоря, старость идет в наступление по всем фронтам, но единственное, чего я боюсь по-настоящему, это Алоис Альцгеймер! Боюсь настолько, что каждый день заставляю себя делать упражнения для тренировки памяти, которые мои близкие принимают за развлечение эрудита. Я могу пересказать наизусть огромные куски из моего любимого Монтеня, из «Дон-Кихота», из старика Плиния или из «Божественной комедии» (на языке оригинала, прошу заметить!), но стоит мне забыть о какой-нибудь встрече, засунуть куда-то ключи, не узнать мсье такого-то, споткнуться на чьем-то имени или потерять нить разговора, как передо мной тут же встает грозный призрак старика Алоиса. Я могу сколько угодно уговаривать себя, что моя память всегда отличалась капризным нравом, что она подводила меня, еще когда я был ребенком, что я такой, какой есть, — бесполезно. Убежденность в том, что Альцгеймер все же меня поймал, сильнее любых увещеваний, и вот я уже вижу себя в недалеком будущем на последней стадии болезни, утратившим связь с миром и с самим собой, — живая вещь, забывшая, что она когда-то была одушевленной.
Ну а пока с меня требуют стихотворение на десерт, и я читаю его, дав себя, конечно, поуговаривать, это уж как водится. Ах, ну вам-то, по крайней мере, Альцгеймер не грозит!
* * *
72 года, 7 месяцев, 28 дней
Пятница, 7 июня 1996 года
Фредерик, врач, любовник и преподаватель Грегуара в интернатуре, жалуется, что не может спокойно поужинать вне дома: сотрапезники сразу же забрасывают его вопросами о собственном здоровье. Не было еще ни одной вечеринки, на которой половина приглашенных не попросила бы его поставить диагноз, назначить лечение, дать совет или рекомендацию для них самих или их близких. Он в отчаянии. С тех пор как я стал врачом, говорит он, даже еще не врачом, а только студентом, никто ни разу не спросил меня, чем я интересуюсь помимо игры в доктора! Дело дошло то того, что он стал бояться выходить в люди. Если бы не Грегуар, у которого совсем другие намерения на этот счет, он сидел бы взаперти у себя дома, потому что… (на этом месте он проводит ладонью у себя над головой) достало, дальше некуда! Он говорит, что за столом врач превращается в этакого шамана. Когда люди видят врача, который ест и пьет как простой смертный, они проникаются к нему братскими чувствами, он становится своим — колдуном племени ипохондриков, гуру всех этих дам. Такой замечательный доктор — и такой человечный, такой простой! — мы встречали его у такого-то, помнишь, милый? В больнице, говорит Фредерик, в глазах тех же самых людей — именно тех же самых — я прежде всего кандидат в большие начальники, только и думающий о том, как бы запустить руку в бюджет, чтобы пополнить свою коллекцию «Порше». За столом же — совсем другое дело, за столом я — сама медицина, респектабельный, знающий и гуманный врач. Если вы хирург и с вами познакомились где-то в гостях, за вами будут таскаться повсюду как на привязи до самого операционного стола, а потом любезно рекомендовать друзьям и знакомым, потому что врач — это как варенье: лучше домашнего не найдешь! Когда я вижу, как мои практиканты надрываются на дежурствах, мне хочется крикнуть им: Валите отсюда, идите поужинайте где-нибудь в ресторане, карьеры делаются именно там, а не в ординаторской! Вот так Фредерик распаляется добрую часть ужина, затем встает из-за стола и обращает ко мне насмешливо-ядовитый взгляд: Ну а как ваши дела? Как здоровье? В порядке? Не стесняйтесь, пользуйтесь моментом, пока я здесь!