Во время этого словесного излияния у Ларри промелькнула последняя исполненная сомнения мысль: „Он даже разговаривает, как политикан, — быстро, бойко и гладко“.
Гарольд вышел, и Ларри уселся на зеленый стул. Он услыхал стук двери, а потом звук тяжелых шагов Гарольда по ступенькам лестницы. Он огляделся вокруг: нет, пожалуй, не самая лучшая в мире гостиная, но с ворсистым ковром и современной мебелью она смотрелась бы неплохо. Ее очень украшал камин, облицованный камнем, и труба. Прекрасная ручная кладка. Но один камень качался. Ларри показалось, что камень выскочил, а потом его неаккуратно водворили на место. Оставить его как есть — это все равно что оставить сложенную мозаику без одной детали или кривовато повесить картину на стене.
Он встал и вытащил камень из кладки. Гарольд все еще возился где-то внизу. Ларри хотел было уже вернуть камень на место, когда вдруг увидел в дыре книгу, слегка присыпанную кирпичной крошкой, но не настолько, чтобы скрыть одно-единственное слово, вытесненное золотыми буквами на переплете: ГРОССБУХ.
Слегка смутившись, словно он рыскал тут намеренно, Ларри вставил камень на место, как раз когда на лестнице вновь раздались шаги Гарольда. На этот раз камень лег как следует, и когда Гарольд вновь появился в комнате, держа в каждой руке по пузатому бокалу, Ларри уже мирно сидел на зеленом стуле.
— Я задержался на минутку, чтобы ополоснуть их в раковине внизу, — пояснил Гарольд. — Они были слегка пыльными.
— Красивые бокалы, — сказал Ларри. — Послушайте, я не ручаюсь, что это бордо не выдохлось. Мы можем налакаться уксуса.
— Кто не рискует, — с ухмылкой ответил Гарольд, — тот не выигрывает.
От этой ухмылки Ларри стало как-то не по себе, и он неожиданно поймал себя на мысли о гроссбухе — принадлежала эта книга прежним владельцам дома или Гарольду? И если Гарольду, то что же, черт возьми, могло быть там написано?
Они откупорили бутылку бордо и, к своему удовольствию, обнаружили, что вино отличное. Полчаса спустя они оба уже ощущали приятное опьянение — Гарольд чуть больше, чем Ларри. Но и при этом улыбка не сходила с лица Гарольда, вообще-то она стала даже шире.
От вина у Ларри слегка развязался язык, и он сказал:
— Эти афишки. Насчет большого собрания восемнадцатого. Как вышло, что ты не попал в этот комитет, а, Гарольд? Мне кажется, парень вроде тебя там бы не помешал.
Улыбка Гарольда стала не просто счастливой, а почти блаженной.
— Ну я ведь страшно молод. Наверное, они решили, что у меня еще опыта маловато.
— Я считаю, это просто позор. — Но думал ли он так на самом деле? Улыбка. Темное, едва заметное выражение подозрительности. Думал ли он так? Он не знал.
— Что ж, кто знает, что нас ждет в будущем? — с широкой улыбкой сказал Гарольд. — У каждой собаки — свой день.
Ларри ушел оттуда часов в пять. С Гарольдом он расстался дружески; Гарольд жал ему руку, улыбался, приглашал заходить почаще. Но у Ларри почему-то возникло такое чувство, будто Гарольду в высшей степени наплевать, появится он когда-нибудь здесь снова или нет.
Он медленно прошел по залитой цементом дорожке к тротуару и обернулся, чтобы помахать рукой на прощание, но Гарольд уже вернулся в дом. Дверь была закрыта. В доме царила прохлада, потому что жалюзи на окнах были опущены, и внутри это казалось нормальным, но, стоя сейчас снаружи, он вдруг подумал, что это был единственный дом в Боулдере из тех, где он успел побывать, в котором шторы были задернуты, а жалюзи опущены. Но тут же ему пришло в голову, что в Боулдере, конечно же, полно других домов, где окна тоже занавешены. Это дома умерших. Когда люди заболели, они задернули шторы, отгородившись ими от остального мира. Они задернули их и умерли в одиночестве, как предпочитает делать любое животное в свое последнее мгновение. Живые же — быть может, подсознательно боясь смерти, — широко распахивали ставни и открывали шторы.
От вина у него слегка разболелась голова, и он попытался убедить себя, что озноб, который он ощутил, явился следствием легкого похмелья, которое было справедливым наказанием за то, что он лакал хорошее вино, как дешевый мускат. Но дело было не в этом — нет, не в этом! Он оглядел улицу и подумал: „Хвала Господу за наше внутреннее видение. Хвала Господу за избирательность восприятия. Потому что без них мы могли бы все очутиться в Мире Грез“.
Его мысли смешались. К нему вдруг пришла полная уверенность, что Гарольд подглядывает за ним сквозь жалюзи, сжимая и разжимая ладони в жажде кого-то удавить, а его ухмылка превратилась в маску ненависти… „У каждой собаки — свой день“. В ту же секунду он вспомнил ночь в Беннингтоне, когда проснулся в оркестровой яме от жуткого ощущения, что там кто-то есть… а потом услыхал (или ему лишь почудилось?) приглушенный стук каблуков, шагающих на запад.
„Прекрати. Прекрати валять дурака“.
„Бут-Хил,[3] — всплыло по свободной ассоциации название в его мозгу. — Ради Бога, хватит, как бы я хотел никогда не думать о мертвых, об умерших за всеми теми спущенными жалюзи и задернутыми шторами, лежащих в темноте, как в туннеле, в туннеле Линкольна, Господи, что, если они все начнут двигаться, бродить вокруг, Боже, останови это…“
И неожиданно он поймал себя на воспоминаниях о том, как однажды в детстве ездил с матерью в зоопарк Бронкса. Они зашли в обезьянник, и запах там ударил ему в нос с такой силой, словно чей-то безжалостный кулак протаранил его до самых мозгов. Он повернулся, чтобы выскочить оттуда, но мать остановила его.
„Просто дыши нормально, Ларри, — сказала она. — Через пять минут ты вообще не будешь замечать противного запаха“.
И он остался, так и не поверив ей, лишь изо всех сил борясь с подступающей тошнотой (даже тогда, в семь лет, он больше всего на свете ненавидел рвоту), и она оказалась права. Когда он снова посмотрел на часы, то увидел, что они пробыли в обезьяннике около получаса, и он уже не мог понять, почему дамы, входившие в дверь, вдруг прижимали ладони к носу и морщились от отвращения. Он поделился этим с матерью, и Элис Андервуд рассмеялась.
„О, здесь по-прежнему гадко воняет. Еще как. Только не для тебя“.
„Как это получается, мам?“
„Не знаю. Все могут это делать. А теперь просто скажи себе: „Сейчас я снова понюхаю, как НА САМОМ ДЕЛЕ пахнет обезьянник“ — и глубоко вдохни“.
Он так и сделал, и вонь оказалась на месте и была даже хуже, чем когда они только вошли, и сосиски с вишневым пирогом начали снова подступать к горлу тугим, болезненным комком; он ринулся к двери и свежему воздуху, и ему удалось еле-еле удержаться от рвоты.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});