Миротворец Брежнев из года в год наращивал производство спиртного, закупал за границей гигантские линии по изготовлению вина и пива… И за двадцать лет своего чудовищного правления увеличил в стране продажу спиртного на семьсот процентов.
Недавно, в 1988 году, академик Углов попросил меня помочь ему написать «Обращение к народам страны Советов». Мы с ним написали:
«В 1990 году в школы пойдет миллион шестьсот тысяч умственно отсталых детей. И это при наличии самого большого количества врачей и ученых в мире!
Ежегодно в нашей стране прибавляется 550 тысяч новых алкоголиков – и это только те, кто берется на учет. В вытрезвители попадает в год восемь миллионов человек. Каждый третий умерший – жертва алкоголя, это почти миллион людей ежегодно! В какую же пропасть нам отступать дальше?!»
Вчера по телевидению выступал генерал милиции, он привел новые цифры: «В 1990 году по вине пьяных водителей искалечено 73 тысячи человек и 13 тысяч убито». Вот она, конкретная жертва тех, кто в 1988-м пошел на свертывание начавшейся было в нашей стране всенародной борьбы за трезвость. Суд над этими людьми впереди, и это будет самый страшный суд – суд истории.
Постижение пагубности алкоголя придет ко мне позже, спустя примерно десяток лет. Тогда же и я, и Блинов искренне и простодушно полагали, что без вина нет встречи друзей,- не выставь на стол спиртного, и ты прослывешь жадным, мелочным. И лишь немногие мудрецы способны были и в то время понимать ложность этих моральных ценностей, пагубность утверждавшихся всюду нравов винопития.
Наш знаменитый хирург-онколог академик Николай Николаевич Петров, когда ему во время застолья сказали: «Выпейте за наше здоровье», ответил: «Зачем же за ваше здоровье я буду отравлять свое здоровье?»
Мы, к сожалению, таких примеров не знали.
Андрей Дмитриевич Блинов, которого я считал и считаю культурнейшим человеком и большим русским писателем, и совсем, по-моему, не задумывался над этими проблемами. Он даже не знал,- не верил! – что при его гипертонической болезни алкоголь не только вреден, но и опасен. Впрочем, пил он немного, и я никогда вне дома не видел его даже слегка выпившим.
Показал мне свою любимую комнату. Она находилась на первом этаже в углу дома. Из двух ее окон открывались чудесные абрамцевские виды.
– Вон те пригорки,- показал мне Андрей Дмитриевич,- и тот дальний лес любил во все времена года наблюдать наш замечательный художник Александр Герасимов.
И еще сказал:
– Понимаю Молотова,- он тоже обосновался в этой комнате и жил здесь несколько лет.
– А у него что же, не было своей дачи?
– Видимо, не было. А государственную отняли вместе с партийным билетом.
– Куда же он потом выехал?
– Не знаю. Говорят, по вечерам он гуляет по Тверскому бульвару. Ты там учился в институте, может, видел его?
– Да, мы как-то шли с профессором по Тверскому бульвару и увидели его. Прибавили шаг, нагнали. Профессор с ним заговорил: «Как здоровье, Вячеслав Михайлович?» – «Ничего. Сносно».- «Говорят, палачи живут долго». Молотов повернулся к нему, жестко проговорил: «Я, молодой человек, палачом не был, однако жизнь люблю и хотел бы жить долго».- «Палачом – не были,- продолжал профессор,- но руки ваши по локоть в крови. А русский народ пока этого не знает, но когда мы, историки, откроем глаза…»
Молотов прибавил шагу и быстро от нас оторвался. Я тогда сказал профессору:
– Не очень это вежливо с нашей стороны.
На что он мне ответил:
– Вы, дорогой, мало информированы, но когда узнаете… Жалости и у вас поубудет.
Андрей Дмитриевич проводил меня на станцию. Поздно вечером я приехал домой. Поднялся к себе наверх и там, на диване, лег спать. Однако сон ко мне не шел. То ли алкоголь, то ли издательские сюжеты не давали сомкнуть глаз. Много тревог и волнений было у меня в газете – бился за каждую статью, затем писал новые, мучился и страдал от обилия в нашей жизни хамства, несправедливостей, от вторгавшейся уже тогда во все поры общества хищной и разбойной коррупции, но и тогда, кажется, меньше напрягалась моя психика, чем в эти первые дни работы в издательстве.
При лунном свете смотрел на свой осиротевший великолепный финский письменный стол,- являлось желание все бросить, вновь сесть в это вот кресло и – писать. Но тут же приходила мысль о бегстве с поля боя. Блинову тоже трудно, ему и вовсе служба может сократить жизнь. Он обеспечен, у него вышло много книг, но ему и на миг не является мысль о бегстве. Нет-нет, об отступлении не может быть и речи. Призывай на помощь весь опыт жизни, всю волю,- борись, но борись спокойно, с достоинством, как боролись на фронте. Там ведь не было истерики и не было, конечно, мыслей о бегстве. Ты же тоже был на войне.
О минутных своих слабостях забудь. И никому о них не говори, даже дома, даже Надежде. Нельзя демонстрировать слабость духа. Нельзя ныть и хныкать, собирай силы и – в дорогу. Издательство «Современник» – это твоя новая дорога, это новая ситуация – почти фронтовая, твой новый плацдарм. Хорошенько окапывайся, налаживай круговое наблюдение, боевые дозоры – готовься к любому обороту дел.
А где-то стороной в сознании шли мысли: «Интересно, можно ли писать и в этой обстановке? Сорокин, кажется, написал поэму о палестинцах. Панкратов – тоже пишет. Им, конечно, легче. Все-таки – стихи. А Блинов? Он все время работает – в «Литгазете», в «Труде», в «Профиздате». И сколько написал! Значит, можно.
И с этой мыслью я наконец засыпаю.
Приступы болезни Блинова длились недолго: два-три дня отдохнет, и вновь на работе. Его глубокие знания современного литературного процесса, опыт газетной и издательской работы сильно нам в то время пригодились. Мы составляли первые планы, на ходу рождали серии книг, принципы отбора рукописей, механизм рецензирования, консультаций, согласований.
Прокушев являлся в издательство в поддень, а то и к концу дня. Он каждый раз привозил новые идеи и рукопись. Идеи нередко разумные, он черпал их в общении с руководителями других издательств,-такими, как Николай Есилев, Евгений Петров, Валерий Ганичев,- со знающими книжное дело людьми из Союза писателей, Госкомиздата.
Вынимал из портфеля рукопись. Передавая ее Блинову или мне, обыкновенно говорил:
– Почитайте сами. И поскорее.
Рукопись приходилось читать вечерами или ночью за счет сна, и чаще всего я поражался пустоте и даже глупости написанного. Возвращая директору, говорил:
– Тут нечего планировать. Рукопись откровенно слабая.
– Постой, постой! – раздражался директор.- Анализировать надо по существу, разбирать элементы…
– Юрий Львович! В рукописи нет никаких элементов, и нечего ее разбирать.
– Как это нет элементов? Хе! Это что-то новое.
– А так: нет и все! Идеи или какой-нибудь важной сквозной мысли тут нет; разговор бессистемный, по поводу бог весть чего. Сюжета тоже никакого – не поймешь, где начало, где конец и как развивается тема, которая, впрочем, тоже неясно очерчена. О композиции и говорить нечего, она бывает там, где есть идея, и тема, и сюжет. Язык беден, фразы шаблонные, будто надерганы из расхожих газетных статей. О чем же еще говорить, Юрий Львович? А вообще-то я не намерен в следующий раз отнимать у вас драгоценное время подробным анализом рукописей. Такой анализ даст вам рецензент или редактор – я же занимаю такую должность, которая предполагает между нами доверие. Не хотел бы, чтобы каждый подобный разговор носил характер экзамена. И чтобы нам выработать общий взгляд, просил бы вас прочесть эту рукопись.
Прокушев брал рукопись, наверное, ее прочитывал, но мне о ней больше ничего не говорил. И с течением времени наши разговоры о рукописях были короче. Если я говорил, что рукопись сырая, автор для нас неинтересен, Прокушев не просил анализировать ее подробнее. Поскольку поток рукописей У нас нарастал, в первый же год мы получили их около двух тысяч, такой анализ превратился бы для нас в бесконечное говорение.
Не уменьшалось и количество рукописей, приносимых нам по особым просьбам и рекомендациям. Я стал замечать, что они какими-то окольными путями попадали в план редакционной подготовки, то есть не в торговый план, куда заносятся уже одобренные рукописи, а в план перспективный.
Не всегда удобно было затевать следствие по таким рукописям – тут непременно бы наткнулся на руку директора,- но я отмечал их для себя в особой тетради, усиливал за ними контроль. Заметил, что работа над ними поручается редакторам-евреям, а те посылают своим рецензентам, своим же людям на консультации в научные учреждения, и рукопись затем обрастает мнением важных авторитетов. Нужны были серьезные усилия главной редакции, чтобы во время зацепить ее, как клещами, и выдрать из технологической цепи.
Немалых денег стоили нам такие рукописи, немалых усилий и рабочего времени.