Новые владыки нового и самого большого издательства России ушли, а я остался сидеть со своими тревожными думами. «Что за человек этот Прокушев? Кому доверили такое важное, святое дело?»
Волновала меня и рукопись собственного романа. Как-то теперь сложится ее судьба?
Вечером того же дня мне домой позвонил Карелин. Сказал, что наглотался всяких пилюль, но сердце не отпускает. Не проходит боль и тревога за судьбу издательства. Рассказал подробности баталии, развернувшейся вокруг кандидатуры директора. Он вместе со Свиридовым стоял насмерть, не желая назначать Прокушева, но на председателя шел постоянный и упорный нажим с трех главных сторон – со Старой площади, там был Яковлев, давили также Качемасов и Михалков. Свиридов отбивался: «Не могу доверить такое большое дело несведущему человеку». Но нажим продолжался. И последней каплей явилась делегация пяти ведущих писателей. Среди них были: Михаил Алексеев, Егор Исаев, Василий Федоров… Они вели в Храм русской литературы Швондера.
И Свиридов сдался.
Карелин помолчал, он тяжело дышал в трубку, о чем-то думал. Я стал его успокаивать:
– Прокушев статьи о Есенине пишет. Может, и не станет вредить русским писателям?
– Дай-то Бог! – сказал Карелин. И шумно вздохнув, пожелал мне спокойной ночи.
Петр Александрович Карелин имел много достоинств. Он прекрасно владел пером и еще до войны был собственным корреспондентом «Известий» по Дальнему Востоку. Литературная одаренность и превосходные знания общественных процессов, в особенности же издательских дел, помогали ему быстро, толково писать всевозможные отчеты, доклады, речи и т. д. О председателе же говорили, что он ворчлив, привередлив и угодить ему мог только Карелин. Приближенные председателя – помощник, заместители, начальники главков в отсутствии Карелина чувствовали себя неуютно. Бумаги им возвращали на доработку по несколько раз,- всех трясло и лихорадило.
Я не мог заменить Карелина; ко мне заходили, спрашивали, когда будет Петр Александрович, и – уходили. Всерьез меня не воспринимали.
До меня на этом месте работал Николай Иванович Камбу-лов – бывший корреспондент «Красной звезды», крупный военный писатель, лауреат высшей военной литературной премии. Он, конечно, был дока – и умен, и отличный стилист, но и о нем втихомолку говорили: «Против Карелина слабоват».
Мне в этих условиях работать было и тревожно, и неуютно. Благо что первое время ко мне и не обращались с серьезными делами.
Карелин, заболев, оставил недописанным какой-то сверхважный доклад. Для доработки его была составлена группа сотрудников во главе с заместителем председателя.
Через два-три дня по коридорам нашего главка забегали,- Свиридов недоволен работой группы. К вечеру тревога усилилась. Я к тому времени уже со многими перезнакомился, и приятели мне доверительно сообщили:
– Председатель лютует, все не так и не этак, а через неделю у него доклад.
Заключали:
– Капризный, как девица! Если уж делал не Карелин, так всех замучает.
За десять минут до конца работы по внутреннему телефону позвонил Свиридов:
– Чем занимаетесь?
– Да вот… собираюсь домой.
– Зайдите на минуту.
Шел наверх и думал: хорошо, что не ушел домой раньше времени.
Кабинет за золотыми вензелями казался пустым и бесприютным. Ковровая дорожка, как тропа на Голгофу, вела к столу, за которым одиноко сидел сутуловатый человек с облитой серебром шевелюрой.
– Садитесь. Тут вот дело есть.
Стал поспешно перебирать листки, на которых значились цифры, сведения, нужные для завершающей части его доклада. В промежутках между объяснениями недовольно, басовитым голосом ворчал:
– Все тут ясно, и нужна-то самая малость, а они пишут какие-то безликие, шаблонные фразы. Повторяют газетные передовицы как попугаи.- И когда все объяснил, сказал: – Поняли?… Все это нужно изложить на двух-трех страницах.
– Понял, Николай Васильевич, но боюсь, не совпадут стили. Я не горазд подлаживаться, пишу по-своему.
– А так и надо – по-своему. Зачем же вот, как они, – копируют черт знает что. Надоела газетная трескотня, а они ее в доклад суют.
Я взял папку с бумагами и простился.
К тому времени вышел из печати мой роман «Подземный меридиан», и, как мне рассказывал Фирсов, Свиридов его читал.
– И что сказал?
– А ничего не сказал. Он и всегда так: мнение о книгах высказывать не торопится. Мои вот все сборники читал и знает, что Шолохов меня первым поэтом числит, а сам – молчок.
– Ты бы спросил.
– Однажды по пьяному делу к горлу подступился: что думаете о моих стихах! Только и вытряс: «Время найдет тебе место на полке». Такой он, Свиридов. Бирюк!
– И то сказать: похвали нашего брата, собрание сочинений затребуем.
Придя домой, сразу после ужина сел за машинку. Написал окончание доклада. В трех экземплярах, по всем правилам машинописи. Утром принес Свиридову. Он тут же при мне прочел. Потом полистал страницы и вновь прочел. Спросил:
– Сам печатал?
– Сам.
Сунул доклад в папку, внимательно оглядел меня, словно к чему-то примеривался. Подвинул к себе другую папку, сказал:
– Вот здесь приветствие Георгию Маркову. У него юбилей, круглая дата – надо бы потеплее.
Я молчал.
– А? Что скажете?
– Попробую.
Уходить не торопился, хотелось узнать, что же думает председатель по поводу доклада. Но он молчал. Не поднимая головы, буркнул:
– Можете идти.
Написал поздравление Маркову – председателю Союза писателей СССР. Машинистка отпечатала на комитетском бланке.
Вечером, за десять минут до конца работы, председатель позвонил:
– Чем занимаетесь?
– Да вот… собираюсь домой.
– Поздравление написали?
– Написал.
– Несите.
Свиридов прочел поздравление, но и на этот раз ничего не сказал. Склонился над стопкой бумаг, читал, подписывал. Или на углу писал резолюции.
Я сидел и чувствовал себя неловко. Я был почти уверен, что и доклад, и поздравление Свиридову не понравились и он уже жалел, что пригласил меня на работу, и, наверное, он хотел бы мне об этом сказать, но деликатно ждет, что я сам запрошусь обратно на свободу. Признаться, догадка такая меня не обескуражила, не огорчила, наоборот: я внутренне возликовал, вновь увидел себя на даче, под солнцем,- в Радонежском лесу, которого один вид до краев наполнял меня восторгом. Вот выйдет Карелин, и я скажу, возьму документы, и будто бы здесь и не работал. Уйду, уйду. И сегодня же объявлю об этом Надежде.
– Ну, я пойду, Николай Васильевич.
– Погоди.
И продолжал читать, подписывать.
Двойственное отношение было у меня к этому человеку. Он мне импонировал какой-то мужской крепостью, славянской основательностью и в то же время раздражал сухостью, чиновным снобизмом и высокомерием. Ну, министр, важный человек,- может, не случайно поднялся на эту высоту, но никакая должность не дает права относиться к человеку вот так,- небрежно, словно перед ним стол или тумбочка. Такого права я ни за кем не признавал. Еще на фронте, будучи командиром взвода, а затем командиром батареи, и в очень молодом возрасте – мне было девятнадцать лет – я самой боевой жизнью, смертельно опасными обстоятельствами был приучен уважать человека-бойца, творившего на глазах у каждого свой великий подвиг. И уже позже, на журналистских дорогах, встречал негодяев и людей красивых,- конечно же, красивых неизмеримо больше! – вникал в их судьбы и стремился им помочь, и за многих вступался в драку… Я в своей непростой, неровной и многоцветной жизни научился слушать, думать, сочувствовать – искать в человеке человека. Приглядывался к Свиридову и, может быть, впервые так сильно затруднялся в разгадке тайны человеческой природы.
«Бирюк… капризный»,- говорили о нем в Комитете, а иные острословы называли Зверидовым, намекая на его суровость. А и в самом деле: выполнил для него работу, сидел дома, отдыхал, но был неспокоен. Ну, сделал плохо – так и скажи: не получилось, не так надо… И это поздравление Маркову. Себя насиловал, заставлял писать то, чего сам о нем не думаю,- хвалил, славословил, а он, Марков, ничем этого не заслужил. И я писал не то, что хотел, а то, что был должен сказать председатель Комитета.
Сильный, большой человек – он непременно и щедрый, душевный. По-царски и одарить может, и поднять человека, воодушевить.
Как же без этого!
Не понимает моих тайных тревог и мучений и не думает ни о чем таком, а изображает из себя мудреца, всезнайку.
Пытался анализировать его как писатель,- как бы Достоевский изобразил его внутренний мир, Тургенев, Толстой?… Наверное бы, представили в неприглядном виде. Маску мудреца накинул – оракула, ментора, провидца. Все люди для него на одно лицо, слились в одно серое пятно – коллектив, аппарат. Мол, поманю пальцем – подойдешь, махну рукой – удалишься. И нет ни у кого ума, характера, взгляда собственного, своеобычного.