1996 год
Памяти Николая Дмоховского
Что-то часто стал вспоминать о Коле.Погулять его отпустили, что ли,Поглядеть на здешнюю жизнь мою,—Но о чем он хочет сказать, сбегаяИз родного края его, из рая?Я и впрямь уверен, что он в раю.
Да и где же, вправду, как не в Эдеме?Не в одной же огненной яме с теми,Кто послал его добывать руду,Доходить в Норильске, молясь на пайку,—За пустую шутку, смешную байку?За него им точно гореть в аду.
Оттого он, видно, и сел в тридцатых,Что не смог вписаться в наземный ад их —Сын поляка, ссыльного бунтаря,Гитарист, хохмач, балагур беспечный,Громогласный, шумный ребенок вечный,Пустозвон, по совести говоря.
На изрядный возраст его не глядя,Я к нему обращался без всяких «дядя»И всегда на ты — никогда на вы,Не нуждаясь в каком-либо этикете,Потому что оба мы были детиИ имели нимб вокруг головы.
Он являлся праздничный, длинный, яркий,Неизменно мне принося подарки —Большей частью вафли. Из всех сластейЭти вафли он уважал особо.Шоколадный торт, например, до гробаОставался одной из его страстей.
На гитаре мог он играть часами,Потрясая желтыми волосами,Хохоча, крича, приходя в экстаз,Так что муж соседки, безумно храбрый,К нам стучался снизу своею шваброй(Все соседи мало любили нас).
Он любил фантастику — Лема, Кларка.Он гулял со мной по дорожкам парка,Близ Мосфильма — чистый monsieur l'Abbe,Он щелчками лихо швырял окурки,Обучал меня непременной «Мурке»,Но всегда молчал о своей судьбе.
Он писал картины — каков характер!—В основном пейзажи чужих галактик:То глазастый кактус глядит в упор,То над желто-белой сухой пустынейПтичий клин — клубящийся, дымно-синий,По пути на дальние с ближних гор.
Полагаю, теперь он в таких пейзажах,Ибо мир людей ему был бы тяжек,А любил он космос, тела ракет,Силуэты гор, низверженье ливней,И еще нездешней, еще предивней —Но чего мы любим, того здесь нет.
Он учил меня кататься на лодке,Он мне первым дал попробовать водки,(С кока-колой — выдумка стариков),Он учил меня анекдотам с матом,Он давал пинка моим супостатам,И они боялись его пинков.
В раннем детстве я на него молился,Подрастая, несколько отдалился,А потом и темы искал с трудом,Но душа моя по привычке старойНаполнялась счастьем, когда с гитарой,В вечной «бабочке», он заявлялся в дом.
Он был другом дома сто лет и боле.Я не помню нашей семьи без Коли.Подражая Коле, я громко ржал,Начинал курить, рисовал пейзажи,У меня и к мату привычка та же…Он меня и в армию провожал.
И пока я там, в сапогах и форме,Строевым ходил и мечтал о корме,—За полгода Колю сгубил нефрит.Так что мне осталась рисунков пара,Да его слова, да его гитара,Да его душа надо мной парит.
Умирал он тяжко, в больничной койке.Даже смерти легкой не дали Кольке.Что больницы наши? — та же тюрьма…Он не ладил с сестрами и врачами,Вырывал катетер, кричал ночами,Под конец он просто сошел с ума.
Вот теперь и думаю я об этойТяжкой жизни, сгинувшей, невоспетой,О тюрьме, о старческом злом грошеС пенсионной северною надбавкой,Магазинах с давкой, судьбе с удавкой —И о дивно легкой его душе.
Я не знаю, как она уцелелаВ непрерывных, адских терзаньях тела,Я понять отчаялся, почемуТак решил верховный судья на небе,Что тягчайший, худший, жалчайший жребийИз мильона прочих выпал ему.
Он, рожденный лишь для веселой воли,—Доказать его посылали, что ли,Что земля сурова, что жизнь грязна,Что любую влагу мы здесь засушим,Что не место в мире веселым душам,Что на нашей родине жить нельзя?
Коля, сделай что-нибудь! Боже, Боже,Помоги мне выбраться! Я ведь тожеЗолотая песчинка в твоей горсти.Мне противна зрелость, суровость, едкость,Я умею счастье, а это редкость,Но науку эту забыл почти.
Да и как тут выживешь, сохраняяЭту радость, это дыханье рая,—Сочиняя за ночь по пять статей,Да плевать на них, я работал с детства,Но куда мне, Коля, куда мне детьсяОт убогих старцев, больных детей,
От кошмаров мира, от вечных будней?На земле становится многолюдней,Но еще безвыходней и серей.Этот мир засасывает болотом,Сортирует нас по взводам и ротамИ швыряет в пасти своих зверей.
О какой вы смеете там закалкеГоворить? Давно мне смешны и жалкиВсе попытки оправдывать божество.В этой вечной горечи, в лютой скуке,В этом холоде — нет никакой науки.Под бичом не выучишь ничего.
Как мне выжить, Коля, когда мне ведомЭтот мир с его беспрерывным бредом,Мир больниц, казарм, палачьих утех,Голодовок, выправок, маршировок,Ледяных троллейбусных остановок —Это тоже пытка, не хуже тех?
Оттого-то, может быть, оттого-тоВ этой маске мирного идиотаТы бродил всю жизнь по своей стране.Может быть, и впрямь ты ушел в изгнаньеДобровольное, отключив сознанье?Но и этот выход не светит мне.
Я забыл, как радоваться. Я знаю,Как ответить местному негодяю,Как посбить его людоедский пыл,Как прижаться к почве, страшась обстрела,Как ласкать и гладить чужое тело…Я забыл, как радоваться. Забыл.
Эта почва меня засосала, Коля.Нам с тобой нужна бы другая доля.Проводник нам задал не тот маршрут.Колея свернулась железным змеем.Мы умеем счастье — и не умеемНичего другого. Зачем мы тут?
Для чего гостил ты, посланник света,В тех краях, где грех вспоминать про это,Где всего-то радости — шоколад,Где царит норильский железный холод,Где один и тот же вселенский молотТо дробит стекло, то плющит булат?
1996 год
Сон о круге
Пролог
Он жил у железной дороги (сдал комнату друг-доброхот) — и вдруг просыпался в тревоге, как в поезде, сбавившем ход. Окном незашторенно-голым квартира глядела во тьму. Полночный, озвученный гулом, пейзаж открывался ему.
Окраины, чахлые липы, погасшие на ночь ларьки, железные вздохи и скрипы, сырые густые гудки, и голос диспетчерши юной, красавицы наверняка, и медленный грохот чугунный тяжелого товарняка.
Там делалось тайное дело, царил чрезвычайный режим, там что-то гремело, гудело, послушное планам чужим, в осенней томительной хмари катился и лязгал металл, и запах цемента и гари над мокрой платформой витал.
Но ярче других ощущений был явственный, родственный зов огромных пустых помещений, пакгаузов, складов, цехов — и утлый уют неуюта, служебной каморки уют, где спят, если будет минута, и чай обжигающий пьют.
А дальше — провалы, пролеты, разъезды, пути, фонари, ночные пространства, пустоты, и пустоши, и пустыри, гремящих мостов коромысла, размазанных окон тире — все это исполнено смысла и занято в тайной игре.
И он в предрассветном ознобе не мог не почувствовать вдруг в своей одинокой хрущобе, которую сдал ему друг, за темной тревогой, что бродит по городу, через дворы, — покоя, который исходит от этой неясной игры.
Спокойнее спать, если кто-то до света не ведает сна, и рядом творится работа, незримому подчинена, и чем ее смысл непостижней, тем глубже предутренний сон, покуда на станции ближней к вагону цепляют вагон.
И он засыпал на рассвете под скрип, перестуки, гудки, как спят одинокие дети и брошенные старики — в надежде, что все не напрасно и тайная воля мудра, в объятьях чужого пространства, где длится чужая игра.
1
На даче, укрывшись куртенкой, в кармане рукой разгрести обрывок бумаги потертый: «Алеша, любимый, прости». И адрес: допустим, Калуга. Невнятная, беглая вязь. Вот черт! Ни подруги, ни друга он там не имел отродясь, не знает и почерка. Впрочем, он вспомнить его норовит, догадок разорванным клочьям придав вразумительный вид. В начале минувшего года — не помнит ни дня, ни числа, — на почте, где ждал перевода, внезапно к нему подошла девчонка в пальто нараспашку (мороз подходил к двадцати) — и сунула эту бумажку: Калуга, Алеша, прости. «Отправите? Мне не хватает». Ей было, скорее всего, плевать, что чужой прочитает, и в целом плевать на него. Кивнул. Не сказавши спасиба, она запахнула пальто и вышла. Не то что красива, не то что смазлива, не то — но нынче встречаются лица, какие забыть тяжело. Пойти за такой — застрелиться, повеситься, прыгнуть в жерло вулканное. Главное свойство ее прочитаешь на лбу: повсюду плодить неустройство, распад, неуют, несудьбу. Таким, как считают мужчины, присущ разрушительный зуд — за ними дымятся руины, калеки по следу ползут, стеная… Для полного вампа, пожалуй, в них мало ума, однако российская пампа и долгая наша зима рождают, хотя и нечасто, подобные цветики зла. В младенчестве слишком глазаста, в семье не мила, не резва, такая к двадцатому году, подростком сбежав от родни, успеет, не ведая броду, все воды пройти и огни — причем невредимо. Ломая чужое житье и жилье, она понимает — любая расплата минует ее: болезни, потери, пропажи, боль родов и скука труда — все мимо. И старыми даже я их не видал никогда: как будто исполнятся сроки, настанет желанный разлад — и некий хозяин жестокий ее отзывает назад: спасибо, посол чрезвычайный! В награду такому труду до будущей миссии тайной ты нежиться будешь в аду! Но жизни несметная сила, упрямства и воли запас, все то, что томило, бесило, манило любого из нас, — способность притягивать страсти, дар нравиться, вкус бытия тебя извиняют отчасти, угрюмая муза моя.