вас сегодня же посадил за дело. Мне очень хочется быть вам полезным, дорогой мой!
— Благодарю вас, — сказал Игумнов.
— Но скажите мне, милейший, — участливо спросил Семибояринов, — отчего вы ушли с того вашего места?
— Не пригодился, — смущенно отвечал Игумнов.
— А, не пригодились! Ну, надеюсь, что у нас, милейший, вы пригодитесь. Вы мне дайте адрес, почтеннейший.
Семибояринов суетливо принялся отыскивать на столе бумагу. Игумнов увидел тут же, под маленьким мраморным прессом, свое вчерашнее письмо.
— У меня адрес на письме написан, — сказал он.
— Да, да, верно, — оживленно заговорил хозяин, хватая письмо. — Так я буду знать.
— У меня привычка, — сообщил Игумнов, подымаясь с места, — всегда писать в начале письма адрес.
— Европейская привычка, — похвалил хозяин.
Игумнов распрощался и, улыбаясь, вышел, гордясь своими европейскими привычками, которые, однако, не мешали чувствовать голод. Его почти радовало то, что неприятный разговор кончен. Припоминались вежливые слова, преимущественно те, в которых заключались обещания и возбуждались легкомысленные надежды. Только через несколько минут, шагая по улице, он понял, что ничего из этих обещаний не выйдет. Да и обещано-то когда-нибудь, а есть надо теперь и на квартиру без денег идти тяжело, — что скажет хозяйка? Что он ей скажет?
Игумнов замедлил шаги и повернул в другую сторону. В грустной задумчивости, бледный, голодный, проходил он по шумным столичным улицам мимо сытых, занятых своими делами людей. Улыбка исчезла с его лица. Выражение мрачного отчаяния придало некоторую значительность его маловыразительным чертам. Он приближался к Неве. Громадный купол Исаакиевского собора торжественно горел золотом на синей небесной пустыне. В лучах склоняющегося к закату солнца широкие площади и улицы подергивались нежной, еле различимой пыльной мглой. Грохот экипажей смягчился здесь, на этих великолепных просторах. Все было неприветливо и чуждо голодному, бессильному человеку. Румяные фрукты за стеклами магазинов были так же недоступны, как если бы их охраняла крепкая стража.
В нежно-зеленеющем сквере играли веселые дети. Игумнов смотрел на них и улыбался. Несносные воспоминания о детстве томили его щемящей жалостью к себе. Он думал, что ему остается только умереть. Это страшило. Но он думал: «Почему же не умереть? Ведь было же время, когда я не жил? Будет покой, вечное забвение». Обрывки чужих мудрых мыслей приходили в голову и утешали его. Игумнов вышел на набережную. Опираясь о гранит, он стоял и смотрел на тяжелые волны реки. Вот только упасть туда, и все кончено. Но страшно тонуть, — захлебываться, давиться этими тяжелыми, холодными волнами, беспомощно биться и, наконец, в изнеможении опуститься на дно, чтобы течение повлекло тело вниз и потом выбросило безобразный труп где-нибудь на взморье.
Игумнов вздрогнул и отвернулся от реки. Неподалеку он увидел бывшего сослуживца, Куркова. Щеголевато одетый, веселый, самодовольный, Курков медленно шел, помахивая тросточкой с фигурным набалдашником.
— А, Григорий Петрович! — воскликнул он, точно обрадованный встречей. — Гуляете? Или по делу?
— Да, гуляю, то есть по делу, — сказал Игумнов. — Нам, кажется, по дороге?
Они пошли вместе. Веселый говор Куркова усиливал тоску Игумнова. С внезапной решимостью, нервно передвинув плечами, он сказал:
— Николай Сергеевич, не найдется ли у вас рубля?
— Рубля? — удивился Курков. — На что вам?
Игумнов зарделся и, запинаясь, принялся объяснять:
— Да мне, видите ли… Мне не хватает именно одного рубля… Мне надо одну вещь купить… купить, знаете…
Волнение перехватило его дыхание. Он замолчал и улыбался напряженно и жалко.
«Ну, это, значит, без отдачи», — подумал Курков.
И сказал, уже не тем беспечным тоном, как раньше:
— Рад бы, но совсем нет лишних, ни гроша. Сам вчера должен был занять.
— Ну, что ж, на нет суда нет, — бормотал Игумнов, продолжая улыбаться, — как-нибудь обойдусь.
Его улыбка злила Куркова, может быть, потому, что она была такая беспомощная и жалкая.
«Чего он улыбается? — досадливо думал Курков. — Не верит, что ли? Ну, и пусть, — у меня не казначейство!»
— Отчего вы к нам никогда не зайдете? — небрежно и сухо спросил он Игумнова, глядя куда-то в сторону.
— Все собираюсь, непременно зайду, — отвечал Игумнов дрожащим голосом, — сегодня можно?
Уютная столовая Курковых представилась ему, гостеприимная хозяйка, самовар на столе, заставленном закусками.
— Сегодня? — сказал Курков тем же сухим небрежным голосом. — Нет, сегодня нас дома не будет. На днях как-нибудь, милости просим. Однако мне в этот переулок. До свидания!
И он поспешно стал переходить через деревянную настилку набережной.
Игумнов смотрел за ним, улыбаясь. Медленные, несвязные мысли ползли в его голове.
Когда Курков скрылся в переулке, Игумнов опять приблизился к гранитной ограде и, содрогаясь от холодного ужаса, мешкотно и неловко стал перелезать через нее.
Никого не было вблизи.
Лев Толстой
«Три смерти»
I
Была осень. По большой дороге скорой рысью ехали два экипажа. В передней карете сидели две женщины. Одна была госпожа, худая и бледная. Другая — горничная, глянцевито-румяная и полная. Короткие сухие волоса выбивались из-под полинявшей шляпки, красная рука в прорванной перчатке порывисто поправляла их. Высокая грудь, покрытая ковровым платком, дышала здоровьем, быстрые черные глаза то следили через окно за убегающими полями, то робко взглядывали на госпожу, то беспокойно окидывали углы кареты. Перед носом горничной качалась привешенная к сетке барынина шляпка, на коленях ее лежал щенок, ноги ее поднимались от шкатулок, стоявших на полу, и чуть слышно подбарабанивали по ним под звук тряски рессор и побрякиванья стекол.
Сложив руки на коленях и закрыв глаза, госпожа слабо покачивалась на подушках, заложенных ей за спину, и, слегка наморщившись, внутренне покашливала. На голове ее был белый ночной чепчик и голубая косыночка, завязанная на нежной, бледной шее. Прямой ряд, уходя под чепчик, разделял русые, чрезвычайно плоские напомаженные волосы, и было что-то сухое, мертвенное в белизне кожи этого просторного ряда. Вялая, несколько желтоватая кожа неплотно обтягивала тонкие и красивые очертания лица и краснелась на щеках и скулах. Губы были сухи и неспокойны, редкие ресницы не курчавились, и дорожный суконный капот делал прямые складки на впалой груди. Несмотря на то, что глаза были закрыты, лицо госпожи выражало усталость, раздраженье и привычное страданье.
Лакей, облокотившись на свое кресло, дремал на козлах, почтовый ямщик, покрикивая бойко, гнал крупную потную четверку, изредка оглядываясь на другого ямщика, покрикивавшего сзади в коляске. Параллельные широкие следы шин ровно и шибко стлались по известковой грязи дороги. Небо было серо и холодно, сырая мгла сыпалась на поля и дорогу. В карете было душно и пахло одеколоном и пылью. Больная потянула назад голову и медленно открыла глаза. Большие глаза были блестящи и прекрасного темного