— Бери, посыпай сверху, — сказала она, устраиваясь своим большим тяжелым телом на заскрипевшем под нею стуле.
Филимонов закончил с салатом, придвинул тарелку с котлетами и, запустив щепоть в зелень, посыпал котлеты.
— Ворошилу летом приезжать запретим, так я думаю, — сказал он, отваливая от котлеты дымящийся кусок и взглядывая на жену. — Нечего. Родительский дом — не трактир. Жди, бойся: а вдруг с бабой какой прикатит! А без бабы — так потом дрожи: типов подзаборных с собой притащит — ходи отец с матерью по одной половице, они под гитару петь станут!.. Нечего.
Вчера к вечеру пришло письмо от сына, и до самой ночи они с женой думали о том, разрешить сыну приехать в отпуск или нет. У Филимонова вроде сразу всколыхнулось в груди — нечего; но все же окончательно он решить не мог.
— А может, пусть? — сказала жена, просительно глядя на Филимонова. — Пусть уж, бог с ним…
— Ну да, пусть! — отозвался Филимонов мычаще, жуя горячую, обжегшую нёбо котлету. — За сердце с тобой хвататься будем, по полу пройдет — ботинок не снимет: ползай, мать, за ним с тряпкой.
У них было двое детей — дочь и сын, оба в честь Ворошилова названные, Ворошил и Климентина. Дочь — та радовала: за военного вышла, зять уж подполковником, на полковничьем месте, командиром части служил, двоих детей родила, председателем совета офицерских жен при части на общественных началах состояла, а сын не удался: и в институте восемь лет вместо пяти учился, справки для него всякие, академические отпуска выправлять пришлось, и два уж раза женат был, и пил, по работе не рос — как распределили после диплома под Харьков куда-то, так и сидел там все в той же должности, десять уж, считай, лет.
— Нечего, мать! — повторил Филимонов, постукивая вилкой о краешек тарелки. — Я всю ночь думал, хотя мне к нынешнему дню вовсе и не о том думать бы надо, я с бухты-барахты не скажу. Наше дело перед ними теперь маленькое. Вырастили, что положено было — дали, теперь своим умом живут, вот и пусть обходятся. У нас, стариков, тоже еще дел много, сделать все — жизни не хватит. Нечего мне свои нервы на него тратить.
За окном начало светать, снегопад прекратился, ветка акации, все так же неслышно толкалась в стекло. Фигурные, затейливо изогнутые пузатые стрелки на черном циферблате часов в углу показывали половину девятого. Часы были дореволюционные, швейцарские. Филимонов купил их еще в начале тридцатых на распродаже обстановки какой-то незнакомой, одиноко умершей старухи и очень ими дорожил.
— Тебе к какому часу-то? — спросила жена, послушно оглядываясь на часы вслед его взгляду.
— На одиннадцать тридцать назначено. На девять тридцать две выеду — как раз и получится. — Филимонов поджал губы, недолго посидел так и снова стал есть. — Чай еще не заваривала? — спросил он потом, кидая в пустую тарелку верхнюю, подгоревшую хлебную корку. — Давай кофе с лимоном тогда. Растворимый, тот, что я третьего дня достал.
Он попил кофе, встал, взял из шкафа пиджак и, надевая его, смотрел на себя в зеркало на растворенной дверце. Из зеркала ощупывал его небольшими твердыми глазками хоть и уезженный годами, с блеклой, одрябшей кожей, но вполне, вполне еще крепкий, жесткий такой мужик с гладким, тяжелым черепом и мохнатыми бровями, сразу видно — крутого, властного нрава, попробуй пойди кто поперек — перемелет, муки не останется.
— Журнальчик я тебе в папочку положу? — взяла жена со стола «Здоровье» и показала его Филимонову. — Почитаешь в дороге.
— Положи, — согласился он. — Полистаю.
Понимающая у него была жена, настоящий товарищ, как нитка за иголкой за ним, всю жизнь положила — служить ему, почетные работы подворачивались — не шла: о доме заботилась, чтобы все чисто-убрано было, приготовлено-разогрето, и Клавку-парикмахершу, к которой по дурости не ушел чуть, никогда не поминала ему; нитка в иголке — во, точно, лучше не скажешь.
Жена ушла в соседнюю комнату — положить журнал в приготовленную Филимоновым с вечера папку с необходимыми бумагами, а он закрыл дверцу шкафа и пошел в прихожую, к вешалке и обувному ящику — одеваться.
Он уже всунул ноги в ботинки и надевал пальто, когда жена, с папкой в руках, вышла из комнаты. Папку она держала на вытянутых руках, за верхние углы, и шла как-то неуверенно и кособоко. В глазах у нее Филимонов увидел… испуг не испуг, а… вот что-то такое…
— Ты чего? — спросил он, останавливаясь надевать пальто.
— Может, ну его, Прош, — сказала жена, замерла поодаль и с опаской поглядела на папку у себя в руках. — Может, не надо лучше, чего там… Чего тебе за всех других надо, стоит ли?..
— Не поднимай разговора. — Филимонов надел пальто, наклонился, провизжал «молниями» на ботинках, застегнув их, и разогнулся. — Говорено — и будет. Иначе не могу — и все. Точка… Надо, не надо — надо! У меня горит. У меня от всех мыслей об этом голова пухнет. Действовать надо, работать надо, а иначе какой смысл: подумать — и забыть? А? — Он поднял указательный палец, подержал его так мгновение и опустил вниз: — Во!
До станции было двадцать минут ходу. Уже совсем рассвело, морозец стоял градуса четыре, и идти по этому бодрящему, пахнущему свежевыпавшим снегом воздуху было хорошо и приятно.
На станции возле касс работал газетный киоск. Покупать газеты не имело смысла — к вечеру почту принесет на дом почтальон, Филимонов потоптался-потоптался у киоска, раздумывая — может быть, купить все-таки в дорогу какую-нибудь из тех, что не получает, и решил не покупать: если купить, то тогда выходило, что вечером газеты ему принесут попусту — все важное-то во всех газетах одно, и оно уже будет им прочитано.
…К зданию в Москве, в котором размещалась нужная ему редакция газеты, Филимонов подошел ровно в двадцать пять минут двенадцатого. Пропуск ему был заказан, он разделся внизу в гардеробе и пошел по лестнице наверх, на указанный этаж.
В приемной заместителя главного, к которому Филимонову было назначено, кроме секретарши на стуле рядом с ее столом сидел еще, любезничал с ней мужчина лет тридцати. Сидел он, забросив ногу на ногу, покачивая этой висящей в воздухе ногой, и ботинок на ноге был такой же, как у Филимонова, — из коричневой замши, с «молнией». Филимонов вошел и доложил секретарше о себе, мужчина тут же вскочил со стула и, улыбаясь, назвал его по имени-отчеству:
— Прохор Дементьич! Здравствуйте!
— Да! Слушаю вас! — полуповернул к нему голову Филимонов, недовольный, что не дают досказать секретарю все необходимое.
— Здравствуйте, Прохор Дементьич! — повторил мужчина, протягивая руку, и Филимонову пришлось протянуть свою. — Александра Борисыча, к сожалению, срочно вызвали, — сказал мужчина, разводя руками и по-прежнему улыбаясь, — он очень огорчился, но ничего не мог поделать и поручил принять вас мне. Я член редколлегии, редактор того как раз отдела, в котором находилось ваше письмо, меня зовут Валерием Зиновьичем. Валерий Зиновьевич Сухородов.
— Ага, — сказал Филимонов, разглядывая Валерия Зиновьича, и инстинктивно следом за тем посмотрел на обитую черным дерматином, всю в серебристых мебельных гвоздиках, дверь кабинета, в которую мгновение назад еще собирался войти. «Сидит там, поди, притаился, как мышь, — с неприязнью подумал он. — Вызвали его, ага, огорчился… Знаем мы — огорчился…» — Ну что ж, на нет и суда нет, — специально скрипучим голосом, чтобы показать свое неудовольствие, сказал он. — Давайте принимайте вы, что ж… посмотрим, давайте.
У Валерия Зиновьича были туго зачесанные назад и немного вбок, масляно блестевшие черные волосы, гладко выбритое упитанное лицо — Филимонову нравились такие лица.
— Пойдемте, — тронул Валерий Зиновьич Филимонова за локоть.
Он привел Филимонова в свой кабинет, подвел к небольшому журнальному столику, стоявшему поодаль от письменного стола, отодвинул от него кресло, жестом пригласил Филимонова садиться и в другое сел сам.
— Водички, а? «Боржоми». Не против? — улыбаясь, спросил он, беря в руки стоявшую на столике одну из двух бутылок и приготовясь открывать ее.
— Чего ж… можно, — сказал Филимонов, кладя папку на край стола и поближе пододвигая к себе стакан.
Валерий Зиновьич ловко, с одного нажатия ключа открыл бутылку и налил в оба приготовленных стакана до половины.
— Славная водичка «Боржоми», — сказал он, поднимая свой стакан и глядя его на свет — пузырьки газа на стенках были словно серебряные застывшие капли. Отпил глоток, поставил стакан и, все так же улыбаясь, наклонился, облокотился о стол. — Ну, Прохор Дементьич… я вас слушаю.
Улыбка у него была учтивая, любезная, и Филимонову это тоже нравилось.
— Что меня слушать… — все так же скрипуче сказал он. — Александр Борисыч вам поручил… суть дела в чем, вы знаете? Статью мою читали?