Полуночные мои беседы на балконе с дочерью хозяйки и урок, что давал я ей всякое утро, произвели в восемь — десять дней два вполне естественных следствия. Во-первых, она больше не задыхалась, во-вторых, я в нее влюбился. Месячные к ней еще не пришли; но посылать за лекарем больше не было нужды. Ригелини навещал ее и, видя, что чувствует она себя лучше, предсказал ей еще до осени то благодеяние природы, без которого жизнь ее продолжалась лишь благодаря ухищрениям лекаря. Мать ее взирала на меня как на ангела Божьего, посланного излечить дочь, а та исполнена была благодарности, каковая у женщин лишь на крошечный шажок отстоит от любви. Я велел ей отказать от места своему учителю танцев.
Но вот прошли эти десять — двенадцать дней, и вдруг в тот самый момент, что я давал ей урок, она, казалось, едва не умерла на моих глазах. С ней случилось ее удушье — гораздо худшее, нежели, например, астма. Она, словно мертвая, рухнула мне на руки. Мать, привычная к подобному ее состоянию, немедля послала за хирургом, а юная сестра стала расшнуровывать платье ее и юбку. Красота упругой ее груди, каковой не было нужды в красках, поразила меня. Я прикрыл ее со словами, что, попадись она на глаза хирургу, он не сумеет пустить кровь; но едва она заметила, что сам я с удовольствием держу руку поверх одеяла, она, глядя на меня умирающим взором, самым кротким образом оттолкнула ее.
Хирург явился, пустил ей скорей кровь из руки, и не прошло и минуты, как она ожила. Он сразу положил ей компресс, и все было готово. Выпустил он едва четыре унции крови, и мать ее сказала, что большего никогда и не требовалось: я понял, что чудо вовсе не столь велико, как представляет Ригелини. Кровопускание ей делали два раза в неделю, а значит, за месяц теряла она три фунта крови — столько, сколько должна была терять при менструациях; поскольку же с той стороны сосуды были закупорены, природа, всегда заботящаяся о самосохранении, угрожала ей гибелью, если не облегчится она от избытка крови, мешающего свободному ее току.
К некоторому моему удивлению, едва хирург удалился, она сказала, что если мне будет угодно подождать ее минутку в зале, то она придет, и мы продолжим урок танцев. Она и в самом деле пришла и чувствовала себя прекрасно, словно ничего и не было.
Грудь ее, о которой получил я достойное свидетельство двух своих органов чувств, не давала мне покоя; она так взволновала меня, что домой я возвратился под вечер. Они с сестрой были в своей комнате. Она сказала, что придет подышать воздухом ко мне на балкон в два часа, а теперь ждет своего крестного, каковой был близким другом ее отца и вот уже восемь лет приходит всякий день к ней часа на полтора.
— Сколько ему лет?
— Между пятым и шестым десятком. Он женат. Это граф С. Ко мне он привязан нежно, но по-отцовски. Нынче он любит меня так же, как и в самом раннем детстве. Иногда и жена его приходит навестить меня или приглашает на обед. Будущей осенью я поеду с нею в деревню. Граф знает, что вы у нас живете, и ничего не имеет против. Он с вами незнаком, но если вам угодно, сегодня же вы с ним познакомитесь.
Речь эту выслушал я с удовольствием: я узнал все, что хотел, не имея нужды в нескромных вопросах. Дружба этого грека могла быть только плотской. То был муж графини, вместе с которой два года назад увидал я впервые М. М.
Граф оказался весьма учтив. Отеческим тоном поблагодарил он меня за участие в его крестнице и просил назавтра пожаловать вместе с нею к нему на обед, где он будет иметь счастье представить мне свою супругу. Я с удовольствием принял приглашение. Я всегда любил неожиданности, а встреча моя с графиней обещала быть неожиданностью занятной. Вел он себя как человек порядочный, и после ухода его я, на радость девушке, весьма его за это хвалил. Она сказала, что у него в руках все бумаги, позволяющие вернуть у дома Персико наследство ее семьи, сорок тысяч экю; четвертая часть этих денег принадлежала ей, не считая еще приданого матери, которым та желала распорядиться в пользу дочерей. Таким образом, супругу своему она принесет приданое в пятнадцать тысяч дукатов, и сестра ее столько же.
Девица эта, желая влюбить меня в себя и удостовериться в моем постоянстве, не спешила оказывать мне милости, а когда я пытался их добиться, противилась и осыпала меня упреками, на которые не осмеливался я возражать; однако вскоре я заставил ее переменить поведение.
Назавтра я отправился с нею к графу, не предупредив, что знаком с графиней. Я полагал, она сделает вид, будто со мною незнакома — но ничуть не бывало. Она встретила меня радушно, словно старинного знакомца, и когда муж ее, слегка удивленный, спросил, давно ли мы знакомы, отвечала, что мы встречались два года назад в Ла Мире. День прошел очень весело.
Под вечер, возвращаясь с девицей домой в моей гондоле и потребовав некоторых к себе милостей, получил я вместо них одни упреки и был столь ими обижен, что, доставив девушку домой, отправился ужинать к Тонине и провел у нее почти всю ночь, ибо Поверенный явился очень поздно. Назавтра, проспав до полудня, я не дал ей урока, и когда попросил за это прощения, она отвечала, что стесняться мне нечего. Вечером она не явилась на балкон, и я обиделся. На следующий день ухожу я из дому очень рано, никаких уроков, а вечером на балконе веду с нею равнодушные речи; однако ж наутро просыпаюсь от великого шума, выхожу из комнаты посмотреть, что случилось, и хозяйка говорит, что дочь снова задыхается. Скорей за хирургом.
Я вхожу к девушке, вижу ее умирающей, и сердце мое обливается кровью. Дело было в начале июля, она лежала в постели, укрытая одной лишь простыней. Только глаза ее еще могли говорить со мною. Я спрашиваю, есть ли у нее сердцебиение, кладу руку ей на грудь, целую в вершину холма, и у нее недостает сил мне противиться. Я целую ее ледяные губы, а рука моя спускается скорей полутора локтями ниже и завладевает совершенной там находкою. Она слабо отталкивает мою руку, но в глазах ее столько силы, что я понимаю неуважительность своего поступка. Тут является хирург, открывает ей вену, и она немедля начинает дышать. Ей хочется встать, но я советую ей полежать в постели и обещаю послать за своим обедом и отобедать подле нее; тогда она соглашается, а мать ее говорит, что постель пойдет ей только на пользу. Она надевает корсет и велит сестре положить поверх простыни легкое одеяло: простыня не скрывала вовсе очертаний ее фигуры.
Поступок мой пробудил во мне любовный пламень, и я, в решимости не упустить счастливого случая, буде он представится, прошу хозяйку послать кого-нибудь на кухню к г-ну де Брагадину сказать, чтобы прислали мне обед, а сам, сев у изголовья больной красавицы, убеждаю ее, что она непременно излечится, если только сумеет полюбить.
— Я уверена, что выздоровею; но могу ли я любить кого-нибудь, если сомневаюсь, что любима?
Разговор наш становился все живее, и вот я уже кладу ей руку на бедро и прошу не прогонять меня; продолжая просить, проскальзываю я выше и достигаю до такого места, пощекотав которое, должен был, как мне казалось, доставить ей самое приятное ощущение. Однако ж она отодвигается и говорит мне с сердцем, что, быть может, именно то, что я сделал, и есть причина ее болезни. Я отвечаю, что такое возможно, и, убедившись через это признание, что достигну желаемого, преисполняюсь надежды вылечить ее — если только правда все то, что о ней говорят. Щадя стыдливость ее, я не задаю нескромных вопросов, объявляю, что люблю ее, и обещаю не требовать никакой иной пищи своему чувству, кроме той, какую она сама сочтет необходимым мне даровать. Она с большим аппетитом съела половину моего обеда, встала с постели, пока я одевался, чтобы идти в свет, а когда в два часа я вернулся, она уже сидела у меня на балконе.
Сидя напротив меня на балконе, она, проговорив со мною с четверть часа о любви, дозволила глазам моим насладиться всеми своими прелестями, которым лунный свет еще прибавлял привлекательности, и разрешила покрыть их поцелуями. В смятении, что пробудила в душе ее всепоглощающая страсть, и отдавшись на волю инстинкта, враждебного всяческим ухищрениям, она, прижимаясь тесно к моей груди, увлекла меня к счастью с таким пылом, что я со всею ясностью понял — она полагает, будто получает от меня гораздо больше, нежели дает. Я заклал жертву, не обагрив алтаря кровью.
Сестра пришла за ней, говоря, что уже поздно и она хочет спать; та велела ей ложиться, и едва мы остались одни, как без всяких предисловий улеглись в постель. Провели мы вместе всю ночь: я движим был любовью и желанием ее излечить, она — благодарностью и самым необузданным сладострастием. На рассвете отправилась она спать в свою комнату, а я остался изнуренным, но так и не получившим облегчения: боязнь, что она может забеременеть, помешала мне испустить дух, не умирая. Она спала со мною три недели без перерыва, и ни разу не случалось с нею удушья, и ежемесячная благодать пришла к ней. Я бы женился на этой девушке, когда б к концу месяца не произошла со мною катастрофа, о которой я сейчас расскажу.