В уверенности, что назавтра получу деньги, я провел весь день за картами и неизменно проигрывал, а ночью проиграл пятьсот цехинов под честное слово. Когда стало светать, отправился я успокоиться на Эрберию , Зеленной рынок. Место, именуемое Эрберией , лежит на набережной Большого канала, что пересекает весь город, и называется так оттого, что здесь и в самом деле торгуют зеленью, фруктами, цветами.
Те, кто отправляется сюда на прогулку в столь ранний час, уверяют, будто хотят доставить себе невинное удовольствие и поглядеть, как плывут к рынку две или три сотни лодок, полных зелени, всевозможнейших фруктов и цветов, разных в разное время года, — все это везут в столицу жители окрестных островков и продают задешево крупным торговцам; те с выгодою продают товар торговцам средней руки, а они — мелким, еще дороже, и уж мелкие разносят его за самую высокую цену по всему городу. Однако ж венецианская молодежь ходила на зеленной рынок вовсе не за этим удовольствием: оно было только предлогом.
Ходят туда волокиты и любезницы, что провели ночь в домах для свиданий, на постоялых дворах или в садах, предаваясь утехам застолья либо азарту игры. Характер гульбища этого показывает, что нация может меняться в главных своих чертах.
Венецианцев старых времен, для которых любовные связи были такой же глубокой тайной, как и политика, вытеснили нынче современные венецианцы, отличающиеся именно тем, что не желают ни из чего делать секрета. Когда мужчины приходят сюда в обществе женщины, они хотят пробудить зависть в равных себе и похвастать своими победами. Тот, кто приходит один, старается узнать что-нибудь новенькое либо заставить кого-нибудь ревновать. Женщины идут туда больше показаться, нежели поглядеть на других, и всячески стремятся изобразить, что не испытывают ни капли стыда. Кокетству здесь места нет: все наряды в беспорядке, и кажется, напротив, что в этом месте женщинам непременно надобно показаться с изъянами в убранстве — они как будто хотят, чтобы всякий встречный обратил на это внимание. Мужчины, ведя их под руку, должны всячески выказывать скуку перед давнишней снисходительностью своей дамы и делать вид, будто нимало не придают значения тому, что красотки выставляют напоказ разорванные старые туалеты — знаки мужских побед. У гуляющих здесь должен быть вид людей усталых и всей душой стремящихся в постель, спать.
Погуляв с полчаса, отправляюсь я к себе в дом для свиданий, ожидая, что все еще в постели. Вынимаю из кармана ключ — но в нем нет нужды. Дверь открыта; больше того, сломан замок. Поднявшись наверх, застаю я все семейство на ногах и слышу, как жалуется хозяйка. По ее словам, мессер гранде с целой шайкой сбиров ворвался силой в дом и перевернул все вверх дном, утверждая, что ищет будто бы важную контрабанду — чемодан, полный соли. Ему якобы известно, что вчера чемодан внесли сюда. Хозяйка говорит, что накануне действительно выгружен был с корабля чемодан, но принадлежит он графу С. и находится в нем одна только графская одежда. Мессер гранде осмотрел его и, не сказав ни слова, удалился. Побывал он и в моей комнате. Хозяйка желала получить удовлетворение; я понимал, что она права, и обещал в тот же день переговорить об этом с г-ном де Брагадином. Я отправился спать — но оскорбление, нанесенное этому дому, задело меня за живое, и уснул я всего на три или четыре часа.
Отправившись к г-ну де Брагадину, рассказываю я ему обо всем и требую мести. С живостью представляю я ему все доводы, отчего честная хозяйка моя вправе желать удовлетворения, соразмерного оскорблению, — ведь законы утверждали, что всякая семья, чье поведение безупречно, может жить в спокойствии. Произнес я все это в присутствии обоих друзей его и увидел, что все трое в задумчивости. Мудрый старик обещал мне дать ответ после обеда.
За обедом де Лаэ не проронил ни единого слова, и все они были печальны. Я отнес их грусть на счет дружбы, что они питали ко мне. Весь город не уставал дивиться привязанности ко мне трех этих почтенных людей. По общему мнению, она не могла возникнуть естественным путем — а значит, не обошлось здесь без колдовства. Трое друзей были благочестивы до крайности, я же был самый большой в Венеции вольнодумец. Добродетель может снисходить к пороку, но не любить его: так говорили все.
После обеда г-н де Брагадин пригласил меня и обоих друзей своих, от которых не было у него никаких секретов, в свой кабинет и с величайшим хладнокровием объявил, что мне должно думать не о том, как отомстить за обиду, учиненную мессером гранде дому, где я живу, но о том, чтобы найти надежное убежище.
— Чемодан с солью, — продолжал он, — всего лишь предлог. Приходили за тобой и искали тебя. Ангел-хранитель уберег тебя, теперь спасайся. Мне пришлось быть восемь месяцев Государственным инквизитором, и я знаю, каким образом совершаются предписанные трибуналом аресты. Из-за ящика соли двери не выламывают. Может статься, тебя не нашли нарочно. Поверь мне, сын мой, отправляйся немедля в Фузине, а оттуда скачи на почтовых без остановки во Флоренцию и оставайся там, покуда я не напишу, что ты можешь вернуться. Бери мою четырехвесельную гондолу и отправляйся. Если у тебя нужда в деньгах, возьми пока сто цехинов. Осторожность гласит, что тебе надо уехать.
Я отвечаю, что не чувствую за собой вины и потому трибунал мне не страшен, а значит, признавая всю благоразумность совета, последовать ему я не могу. Г-н де Брагадин возражает, что трибунал Государственных инквизиторов может признать меня виновным в преступлениях, неизвестных мне самому. Он предлагал мне спросить оракула, надобно ли мне последовать совету его или нет, но я отказываюсь и говорю, что оракула вопрошаю только в тех случаях, когда у меня есть сомнения. Наконец выдвигаю я последний довод: уехав, я покажу, что боюсь, а значит, что виноват, ибо невинный не знает угрызений совести и уж тем более не испытывает страха.
— Если безмолвие есть главная черта великого сего трибунала, — говорил я, — то после моего отъезда вы так и не узнаете, правильно я поступил или нет. Благоразумие, каковое, по мнению Вашего Превосходительства, велит мне бежать, станет помехой и к возвращению моему на родину. Так что ж, разве должен я навеки с нею расстаться?
Тогда он попытался уговорить меня переночевать, хотя бы в этот день, у него, в моих покоях — и мне и поныне стыдно, что я отказал ему в этом удовольствии.
Стража не может войти в дом патриция без прямого приказа трибунала; но трибунал никогда не дает подобных приказаний.
Я отвечал, что если и останусь ночевать у него, предосторожность эта доставит мне покой только ночью; если приказ об аресте моем отдан, днем меня найдут, где бы я ни находился,
— В их власти арестовать меня, — заключил я, — но бояться мне не пристало.
Тогда добрый старик сказал, что мы, быть может, больше не свидимся; взволнованный, я заклинал его не огорчать меня. Он с минуту задумался над моей мольбой, а потом, улыбнувшись, заключил меня в объятия и произнес девиз стоической философии: Fata viam inveniunt[31].
Расцеловав его со слезами, я удалился, но предсказание его сбылось: больше мы с ним не виделись. Умер он спустя одиннадцать лет. Когда я выходил из дома его, в сердце моем не было ни тени страха — одна только печаль из-за долгов. У меня недостало духу отправиться на Мурано и забрать у М. М. пятьсот цехинов, которые мне немедля пришлось бы уплатить тому, кто накануне их у меня выиграл; я предпочел отправиться к кредитору и просить его неделю подождать. Сделав это, возвратился я к себе и, утешив, как мог, хозяйку и поцеловав дочку, лег спать. Был поздний вечер 25 июля 1755 года.
На рассвете в комнату мою вошел мессер гранде. Проснуться, увидеть его и услышать из уст его вопрос, я ли Джакомо Казанова, было делом минуты. Не успел я отвечать, что имя, названное им, действительно принадлежит мне, как он велел отдать ему все записи мои, относящиеся и до меня самого, и до других, одеваться и следовать за ним. Я спросил, чьим именем отдает он мне этот приказ; именем трибунала — отвечал он.
ГЛАВА XII
В тюрьме Пьомби. Землетрясение
От слова «Трибунал» душа моя окаменела; во мне осталась лишь телесная способность исполнять приказания. Бюро мое было открыто, бумаги лежали на столе, за которым я писал, и я сказал мессеру гранде, что он может их забрать. Кто-то из людей его поднес мешок, он сложил туда бумаги и объявил, что я должен еще отдать ему переплетенные рукописи, каковые должны у меня быть; я показал, где они лежат, и тут ясно понял, что оправщик камней Мануцци был презренный шпион, каковой втерся ко мне в дом и, пообещав купить для меня бриллианты и, как я говорил, перепродать мои книги, донес, что книги эти у меня есть. То был «Ключ Соломонов», «Зекор-бен», «Пикатрикс» и обширное наставление по влиянию планет, какое позволяло с помощью благовоний и заклинаний вступать в беседу с демонами всякого чина. Те, кто знал, что у меня есть такие книги, полагали меня чародеем, и я ничего не имел против. Мессер гранде забрал и книги, что лежали у меня на ночном столике, — Ариосто, Горация, Петрарку, «Философа-ратоборца», рукопись, что дала мне Матильда, «Картезианского привратника» и книжечку соблазнительных поз Аретино: о ней тоже донес Мануцци, ибо мессер гранде специально спросил и ее. У шпиона этого был облик честного человека — свойство в его ремесле необходимое; сын его сделал в Польше состояние, женившись на некоей Опеской, которую, говорят, уморил; но сам я об этом ничего не знаю и даже не верю, хоть он и вполне на это способен.