В последующие дни он переписывает последние страницы рукописи, очищает желудок, «чтобы изгнать нездоровую жидкость и приехать в столицу свежим», и готовится выехать в Париж, где рассчитывает провести несколько недель. 21 февраля он ужинает с братьями Гонкур у Шарля-Эдмона и рассказывает гостям о своих бурных отношениях с Луизой Коле. «Ни горечи, ни злопамятства, впрочем, у него не осталось по отношению к этой женщине, которая, кажется, опьянила его своей безумной любовью, драматическими страстями, чувствами, потрясениями, – помечают братья Гонкур. – Во Флобере есть та природная грубость, которая нравится подобным, ужасным по натуре, горячим женщинам, которые уничтожают любовь проявлением чувств, гневом, плотской или душевной страстью». Разоткровенничавшись, Флобер рассказывает, будто когда-то был доведен Луизой до такого отчаяния, что едва не убил ее. «Я почувствовал, как подо мной крякнули скамьи Двора присяжных», – говорит он, вращая ужасными глазами. Восхищаясь его удивительной работоспособностью, друзья за спиной критикуют его. Теофиль Готье как-то признался братьям Гонкур, что процесс письма автора «Саламбо» кажется ему абсурдным. Годы и годы ради того, чтобы написать четыреста страниц. Безумие! И потом, к чему выкрикивать текст, чтобы оценить его гармонию? «Книга пишется не для того, чтобы ее читали вслух, – говорит Теофиль Готье. – У каждого из нас есть страницы… И что же, они столь же ритмичны, как то, что сделал он, и не стоили стольких усилий. Его жизнь отравляют угрызения совести: в „Госпоже Бовари“ рядом оказались два слова в родительном падеже: венок из цветов апельсина. Он сокрушается, но напрасно, ведь иначе сказать нельзя».[345] 29 марта Флобер принимает братьев Гонкур у себя дома. Он сидит на диване, сложив по-турецки ноги. Он в ударе и говорит о том, что хочет написать книгу о современном Востоке, «Востоке черных одежд», где воспроизведет «негодяев-европейцев, евреев, московитов, греков…» После ужина втроем едут в Нейи к Теофилю Готье. Просят Флобера станцевать «салонного дурака». Он с удовольствием соглашается, надевает одежду Готье и поднимает воротничок. «Не знаю, что он сделал с волосами, лицом, его выражением, – помечают Гонкуры, – но в это мгновение он являл собою потрясающую карикатуру тупости. Готье вслед за ним снимает редингот и танцует „Па кредитора“ с испариной на лице, потея, тряся своим толстым задом. Вечер заканчивается богемными песнями».
После грубого веселья Флобер возвращается к одиночеству и работе. 14 апреля 1862 года он пишет мадемуазель Амели Боске: «До окончательного завершения мне осталось еще пять страниц, не самых легких, а я уже без сил. Вот уже пять лет как я работаю над этой нескончаемой книгой». А десять дней спустя мадемуазель Леруайе де Шантепи пишет следующее: «В прошлое воскресенье в семь утра я наконец закончил мой роман „Саламбо“. Правка и переписывание займут еще месяц, и я вернусь сюда (в Париж) в середине сентября, чтобы к концу октября издать мою книгу. Но я на грани сил. По вечерам меня лихорадит, и я едва держу в руке перо. Конец был тяжелым и дался мне с трудом».[346]
Глядя на эту стопку листков рукописи, он испытывает чувство гордости, смешанное с печалью и усталостью. Прочитывая их, он обнаруживает, что хромает каждая вторая фраза: «Продолжать исправление „Саламбо“ невозможно. Сердце разрывается от отвращения при виде написанного»,[347] – делится он с племянницей Каролиной. И вновь ей же: «Я страшно зол на переписчицу. Завтра я надеялся получить все, а у меня только восемьдесят страниц. Хорошо, если рукопись перепишется к концу этой недели».[348] Его уже волнуют практические вопросы: с каким издателем договариваться? За какую цену и на какую приблизительную дату публикации? Он боится конкуренции. «Отверженные» имеют у читателей фантастический успех. Подходящее ли время выпускать на сцену «Саламбо»? Он, со своей стороны, считает роман Гюго ничтожным и говорит об этом госпоже Роже де Женетт:[349] «Что ж! наше божество тускнеет. „Отверженные“ раздражают меня, а дурно отзываться о них не разрешается: на тебя смотрят, как на сыщика. Автор находится на неприступной высоте, и затрагивать его нельзя. Я всю жизнь преклонялся перед ним, но сегодня возмущен! Мне просто необходимо излить негодование. Я не нахожу в этой книге ни правды, ни величия. Что касается стиля, то он представляется мне нарочито неряшливым и низменным.
Это своего рода способ подделаться под народ… Типы ходульные, точно в трагедиях! Разве существуют такие проститутки, как Фантина, такие каторжники, как Вальжан?.. Это манекены, сахарные фигурки… Длиннейшие рассуждения по поводу вещей, не имеющих отношения к сюжету, и ни слова о том, что непосредственно касается его. Но зато проповеди по поводу того, что всеобщее избирательное право – превосходное дело, что необходимо просвещение масс; это-то повторяется до пресыщения. Положительно, эта книга, несмотря на красивые места (а они встречаются изредка), написана по-детски… Потомство не простит ему того, что он хотел стать мыслителем вопреки своей природе».[350]
На самом же деле он подвергает критике у Гюго несдержанность пера, лирические порывы, его устарелый романтизм. И неожиданно его потрясает ужасная мысль – не будут ли упрекать и его за то же самое в «Саламбо»?
Глава XIV
В миру
Не способный вести денежные дела, Флобер прежде обращается за советом к Жюлю Дюплану, чтобы узнать последовательность шагов при подготовке издания «Саламбо». Он хочет, чтобы Мишель Леви заключил с ним контракт на доверии, не читая книги: «С тех пор, как имеешь в литературе имя, принято продавать кота в мешке. Он (Мишель Леви) должен купить мое имя, и только его».[351] В другом письме он, однако, уточняет: «Идея, родившаяся в башке Леви, который потопчется лапами на моих страницах, возмущает меня больше, нежели какая угодно критика».[352] Как бы то ни было, он против иллюстрированного издания: «Что касается иллюстраций, то, даже если бы мне дали сто тысяч франков, клянусь тебе, не появилась бы ни одна… Сама эта идея приводит меня в бешенство. Никогда! никогда! Ну-ка, пусть мне покажут того типа, который сделает портрет Ганнибалла и нарисует карфагенское кресло! Он сделает мне большое одолжение. Не стоило столько трудиться, стремясь сделать все неясно, ради того, чтобы какой-то пентюх вдруг разрушил мою мечту нелепой точностью».[353] Он с замиранием сердца отправляет копию рукописи в Париж. Прежде – до нового распоряжения – она адресована брату Жюля Дюплана Эрнесту. «Я наконец смирился с тем, что смотрю на мой роман как на законченный, – пишет Флобер братьям Гонкур. – Итак, пуповина отрезана. Уф! Не будем больше думать об этом».[354]
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});