Игоря Васильева работа захватила настолько, что он приходил в барак вымотанным и с трудом дожидался отбоя, чтобы сразу же заснуть. Целый день он проводил на свежем воздухе, а дни стояли на диво солнечные, жаркие, сказывался резко континентальный климат, ночи холодные, способствующие крепкому и здоровому сну, да и аппетит был отменным, несмотря на временное прекращение встреч с Дарзиньшем и отсутствием подкормки в виде угощения „хозяина“.
Брать подачки в уголовной среде считалось „западло“, но Игорь Васильев не считал себя уголовником, не считал себя виновным и настоящим заключенным. Его отношения с другими заключенными строились лишь на симпатии или антипатии. Общался он лишь с теми, кто плыл с ним на барже. Среди них уже не было Павлова-Доцента, убитого кодлой Полковника из-за страха заболеть туберкулезом, уже не было Горбаня, казненного кем-то неизвестным пока Игорю, за то, что осквернил обезглавленный труп Полковника. Казненного страшно. Оставались еще четверо, с кем Васильеву общаться было не только не зазорно, но даже приятно, это были Пан, Костыль, Моня и Хрупкий.
Пан пановал в котельной, каждый день принимая помаленьку первача, выгнанного неизвестно из чего, и пребывая от этого всегда в хорошем настроении.
По зоне ходили большие деньги, наркотики и спиртное, неизвестно какими путями попавшие в лагерь.
Игорь даже подумал, что заключенным будут за деньги устраивать и любовные свидания, когда прибудет на место назначения женский этап. Охранники не преминут устроить из этого настоящий бизнес, получая деньги как с одной, так и с другой стороны.
Женскую зону построили быстро, за месяц, ударными темпами.
Это для себя заключенные строят медленно, осознавая, что будут жить там, где построили. А для других строят не только охотно, но даже с затаенным чувством злорадства, не так страшно становится за себя, когда и другим плохо.
Теперь по вечерам лагерь становился похожим на „Бродвей“: все, кто мог передвигаться и не работал во вторую смену, выходили „на променад“ и важно фланировали кучками вокруг бараков.
Ходили в разном темпе: мужики-работяги гуляли по двое-трое степенно, с чувством собственного достоинства, кодла носилась группами, как на пожаре, и все из чувства самосохранения уступали им середину „проспекта“, чтобы не нарываться на неприятности. В одиночку гуляли только отверженные, „опущенные“, они даже друг друга ненавидели, хотя, казалось бы, должны были поддерживать как собратьев по несчастью.
Какая-то беспечность охватила всю зону, и даже матерщинники, не умеющие сказать двух нормальных слов без трех слов мата, теперь говорили три слова всего с одним словом ненормативной лексики.
Как-то Пан, гуляя с Игорем, пригласил его в котельную.
— Мне на ночную смену! — сообщил он, направляясь в сторону кочегарки. — Не хочешь составить компанию? Костыль будет, Моня и Хрупкий. Посидим-поокаем. Бутылочку разопьем.
— Нарушением режима займемся! — усмехнулся Игорь. — Не откажусь!
В этот день впервые за все время отсидки в тюрьме, на барже и в колонии он вдруг ощутил, что вокруг него забор с колючей проволокой. Там, за ним — свобода, а здесь, по эту сторону забора — другое измерение, где и время другое, и воздух другой, и люди. Не только заключенные, те люди подневольные, но и охранники, и воспитатели, и надзиратели, и начальники, все меняются в худшую сторону, едва переступают порог исправительного учреждения под названием „исправительно-трудовая колония“. И наоборот, покидая колонию, они сразу же делаются добрее, человечнее, даже самые отпетые из них. Воздух колонии влияет, наверное.
Игорь тоже заразился, надышавшись этим воздухом. Теперь, сравнив его с почти вольным, когда строил женскую зону вместе с расконвойными и с почти отсидевшими свой срок, он понял это.
Потому неудивительно, что Игорю захотелось посидеть за бутылочкой с теми, кто прибыл вместе с ним и кому предстояло еще отсидеть за колючей проволокой немало дней и ночей, недель и месяцев, лет, как и ему.
— Из клюковки гнали! — гордо сообщил Пан, доставая из тайника заветную бутылочку самогона. — Кто поставляет, не спрашивайте, врать не хочу, хотя и могу, а правду говорить — себе дороже. Вдруг кто из вас ненароком сболтнет?
— Немцы говорят, что „то, что знают двое, знает свинья!“ — заметил Игорь.
— А то! — подхватил сразу Моня. — Особливо, если один из этих двух нажрется, как свинья, вот он и поделится.
— Меньше знаешь — больше жить будешь! — усмехнулся и Хрупкий.
За последнее время он уже стал понемногу отходить от страшных побоев, которым его подвергли в день прибытия в колонию. Улыбаться начал.
— „У короткого ума — длинный язык!“ — вступил и Игорь. — А еще говорят, что „люди ни над чем так мало не властны, как над языком своим“.
— Во! — удовлетворенно заявил Пан, доставая железную кружку. — Пить будем из одной, сифилитиков среди нас нет, а вам нести свои кружки из барака резона нет, найдется много доброхотов, которые захотят вас „заложить“. Здесь везде глаза и уши!
— Трактуют однозначно? — спросил Костыль.
— Не знаю, кого как „трактуют“, — со значением ответил Пан, — но кружку все выносят из барака для того, чтобы выпить самогону или водки. „Мочай“ и в бараке можно выпить из титана.
„Мочаем“ называли в зоне ту бурду, которую приносили в титане, сваренную то ли из ячменя, то ли из листа брусники. Пить это можно было только в пустыне, когда организм уже обезвожен. Но ведь пили и в бараке. Из чего следует заключить, что в жизни все относительно: если позабыть вкус настоящего кофе, то сойдет и ячменный.
Он по каким-то своим, известным только ему соображениям наливал каждому в кружку столько, сколько тот, по его мнению, заслуживал.
Игорь заслуживал двухсот граммов, которые он и выпил с превеликим удовольствием, думая занюхать рукавом, но Пан предусмотрительно уже держал наготове мисочку с моченой морошкой. После „клюковки“ закусить моченой морошкой, лучше не придумаешь.
— Ништяк житуха! — одобрил Игорь, отдавая кружку.
— Не „коси“ под блатного! — оборвал его Пан. — Туда ворота широкие, сам не заметишь, как там окажешься. А вот обратно-то калиточка настолько узенькая, что и один ножичек перекрывает.
— Я не ищу поддержки блатных! — не согласился Игорь. — Мне уже не раз делали предложения выпить водочки и потрахать мальчика.
— А почему делают такие предложения? — спросил его Пан. — Ты хотя бы себе это уяснил? Почему не делают такие предложения, например, мне? Я — вор! Мне не делают, ты — фраер, с их точки зрения, а тебе делают. Почему?
— Я не знаю, — пьяно мотнул головой Игорь, — и не хочу знать. Кирюховаться с ними я не собираюсь, а остальное меня не интересует.
— А напрасно! — внушал Пан, наливая сто грамм Моне. — Они считают, что ты — уже почти что ихний. Ты сдал Горбаня тем, что быстро раскрутил его на „сознанку“. Мог бы и промолчать. Тогда Горбаня увезли бы из зоны, и, может быть, он остался бы жив.
Игорь усмехнулся и пробормотал:
Начнем, — сказала птичка. —Запомни мой совет:Жалеть о том не надо,Чего уж больше нет.
— Вот для того, чтобы не жалеть, — заметил ворчливо Пан, — ты и должен взвешивать каждое свое слово здесь.
Игорь еще тише прошептал:
Развязность языка сама себя корит,Рождает сотни бед, несчастий и обид.
— Студентом тебя напрасно назвали! — заметил Костыль. — Тебе личит „поэт“.
Пан налил и ему сто грамм.
— Поэт, не поэт, — заметил он, протягивая Костылю кружку, — а хорошо там, где нас нет! Вот, тоже заговорил стихами. Прилипчивая зараза!
— Главное, проснуться утром живым! — пьяно заметил Игорь. — Меня после того побоища часто стали посещать такие мысли. Что если, действительно, убийца живет в нашем бараке?
— Лучше не думать об этом! — заметил Хрупкий. — Это все равно, что жить на мине и думать, рванет, не рванет.
— О! — оживился Пан. — Хотите, анекдот расскажу?
— Гони, Пан! — сразу согласился Костыль, передавая ему пустую кружку. — Я анекдоты очень люблю.
Но Пан, прежде чем приступить к анекдотам, налил себе грамм сто пятьдесят и выпил, не закусывая.
— А мне? — обиделся Хрупкий — Петя Весовщиков. — Я что, рыжий?
— Нет, но тебе желудок беречь надо! — назидательно сказал Пан.
Но, подумав немного, налил грамм пятьдесят и Весовщикову.
— Ладно, пригуби! — сказал он. — Только обязательно закуси. А я буду рассказывать. Однажды объявили конкурс на лучший хулиганский костюм, в котором все должны были явиться на бал. Выпендривались, кто во что горазд: один пришел даже с голым задом, но в английском костюме. Но первый приз получила молодая очаровательная девушка, явившаяся на бал в строгом черном платье, закрытом, как у монашки. Единственное, что отличало ее от монашки, был нарисованный на платье нотный стан со звукорядом, в котором отсутствовала всего одна нота.