Эти предосторожности отнюдь не были лишними! Ведь готовился акт, означавший крутой разворот в политике царского правительства — от медленного, осторожного, но все-таки сближения с обществом к новой крутой конфронтации. Согласно Основным законам, роспуск Думы при некоторых обстоятельствах допускался. Но сделать это меньше, чем через два месяца с половиной после начала ее работы! Да назначить новые выборы так, чтобы новая Дума начала работать только через семь месяцев! Да и где гарантии, что новые выборы — и новая Дума — вообще состоятся! Внезапный разгон общественность могла интерпретировать как государственный переворот, отнимающий у народа свободы, дарованные так недавно! Словом, власть шла на новую конфронтацию с обществом и имела все основания бояться организованного сопротивления.
Хорошо зная своего неустойчивого государя, И. Л. Горемыкин в субботу 8 июля пораньше исчез из дома, а, вернувшись поздно вечером и убедившись, что из Царского Села указаний не поступало, приказал швейцару ни под каким видом себя не будить. Ночью, как потом говорили, было-таки доставлено повеление царя — отложить исполнение Указа! Но Горемыкин спал; пакет до утра пролежал нераспечатанным! Коковцов, приводя эту подробность, добавляет: «Лично я совершенно не доверяю этому рассказу и не допускаю мысли, чтобы государь мог в такой форме изменить сделанное им распоряжение… за спиной человека [Столыпина], на которого он только что возложил такой ответственный долг. Но рассказ этот характерен как показатель настроения, господствовавшего в ту пору».[276] Но вечно конспирирующий против всех и вся государь мог действовать таким манером. И Столыпину, и Коковцову предстояло многократно испытать это на себе.
В воскресенье утром депутаты Думы прочли Указ. Бросившись к Таврическому дворцу, они увидели, что здание оцеплено, все двери заперты. Население, тоже застигнутое врасплох, сорганизоваться не смогло, так что специального паровоза за Коковцовым посылать не понадобилось. Вроде бы все прошло без сучка, без задоринки. Но часть депутатов Думы, потолкавшись у оцепленной своей резиденции, незаметно, по одному или небольшими группами, направились на Финляндский вокзал, оттуда в Выборг — город, как-то защищенный от полицейского произвола финской конституцией. В зале одной из гостиниц собралось около 230 депутатов — большинство кадетов, и Муромцев, заняв председательское место, невозмутимым голосом объявил: «Заседание Государственной Думы продолжается!»
Воззвание под названием «Народу от народных представителей» подписанное большинством депутатов, собравшихся в Выборге, резко осуждало роспуск Думы. «Целых семь месяцев правительство будет действовать по своему произволу и будет бороться с народным движением, чтобы получить послушную, угодную Думу, а если ему удастся совсем задавить народное движение, оно не соберет никакой Думы», — говорилось в воззвании, призывавшем оказать сопротивление этому произволу. «Правительство не имеет права без согласия народных представителей ни собирать налоги с народа, ни призывать народ на военную службу. А потому теперь, когда правительство распустило Государственную Думу, вы вправе ему не давать ни солдат, ни денег». Это был призыв к мирному гражданскому неповиновению. Ни ко всеобщей забастовке, ни к вооруженному восстанию призыва не было, так что, по тем временам, это было умеренное воззвание, отражавшее умеренную левизну партии кадетов. Позднее, на суде, Муромцев даже скажет, что, призывая народ к пассивному сопротивлению, Выборгское воззвание ставило целью предотвратить активное сопротивление, то есть новый революционный взрыв.[277]
Воззвание не достигло своей прямой цели, но достигло гораздо большего. Оно заставило власти доказывать, что закона они не нарушили, и обещание провести выборы в новую Думу выполнят. Выборгцы поплатились тремя месяцами тюрьмы каждый, но то была небольшая плата за срыв заговора против конституционного строя!
А пока, пользуясь свободой рук в междумный период, Столыпин развернул бурную деятельность, показывая каждым своим словом и действием, что кулак, разжимавшийся целых два года, теперь будет сжиматься, что послужило новым мобилизующим импульсом для революционного подполья. Ведь оно разгромлено не было, хотя лишилось той безусловной поддержки умеренных кругов, какой пользовалось до Манифеста 17 октября. В его собственных рядах возникли сомнения, колебания, разброд. Руководство самой крупной революционной партии — эсеров — в ответ на Манифест 17 октября постановило прекратить террор, но возобновило его после жестокого подавления Декабрьского восстания в Москве. В связи с созывом Думы Совет партии снова постановил прекратить террор, дав Центральному комитету право, «не дожидаясь следующего собрания Совета, возобновить террор в тот момент, когда этого потребуют интересы революции».[278] Правда, наиболее радикально настроенные террористы с этим не согласились и выделились в самостоятельную группу «максималистов». В разных местах действовали другие автономные группы. Тем важнее было для власти проводить курс, который бы привлекал или хотя бы нейтрализовал как можно более широкие слои населения, обрекая экстремистов на изоляцию. Правительство во главе со Столыпиным избрало противоположный путь, так что направление ответного удара можно было предвидеть.
Пикантная подробность побоища в доме премьера на Аптекарском острове состояла в том, что прямым соучастником его был… сам премьер. История этого злодеяния прямо связана с тем, что в июне, в Киеве, некто Соломон Рысс, арестованный «при попытке ограбления артельщика», стремясь избежать смертного приговора, предложил свои услуги полиции. Начальник Киевского Охранного отделения полковник Еремин спешно доложил в Петербург о возможности приобретения ценного агента. Получив одобрение от начальника департамента полиции М. И. Трусевича, Еремин устроил преступнику побег, а два охранника, упустившие его, якобы, по халатности, были судимы и приговорены к каторге![279]
Рысса переправили в Петербург для внедрения в группу максималистов и туда же перевели с большим повышением полковника Еремина, поставленного «заведовать всей секретной агентурой». Ни с кем другим из полицейского начальства провокатор контактировать не желал, а с его условиями приходилось считаться.[280] Своей властью проводить эти перемещения и назначения Трусевич, конечно, не мог: он должен был испросить одобрение министра внутренних дел Столыпина.
Рысс потребовал до поры не арестовывать никого из группы максималистов, к которой он примкнул. Трусевич снова обратился к Столыпину, а тот запросил мнение начальника Петербургского охранного отделения. У Герасимова не было принципиальных возражений против использования в целях сыска уличенных преступников типа Рысса: он сам действовал такими же методами. Он только высказал сомнения в надежности данного агента, — скорее всего потому, что тот проходил не по его Отделению. Именно так это расценил Столыпин: выслушав его сомнения, он все же «присоединился к мнению Трусевича и подтвердил приказ о непроизводстве арестов максималистов».[281]
12 августа, к дому Столыпина на Аптекарском острове, в обычное время приема, когда там толпилось много посетителей, в открытом ландо подкатили два жандарма. Они быстро вошли в вестибюль, неся каждый по тяжелому портфелю. Заметив какие-то непорядки в их форме, охрана бросилась наперерез, но уже было поздно. Страшный взрыв разнес в клочья обоих «жандармов» и отправил на тот свет еще 25 человек. Часть дома взлетела на воздух. Сквозь клубы дыма и пыли слышны были жалобные стоны, ржание раненых лошадей. Тяжело пострадали дочь и сын премьера.
Чудом уцелевший Столыпин проявил самообладание и мужество. То, что злодеяние было совершено при прямом участии агента полиции и соучастии самых высших чинов, удалось скрыть от общественности. Даже после этой бойни Рысс не был арестован и продолжал служить сексотом.
Зато уже через неделю, по представлению Столыпина, царь подписал чрезвычайный закон о введении скорострельных военно-полевых судов. Этот «решительный» ответ власти маскировал отсутствие у Столыпина действенного средства борьбы с террором.
В чем — в чем, а в кровавой юстиции недостатка в России не ощущалось. Гражданское судопроизводство смертной казни не знало, но параллельно действовали военные суды, причем двух принципиально различных типов. Достаточно было объявить ту или иную губернию на военном положении (три четверти губерний в то время), как в юрисдикцию военных судов автоматически переходила определенная категория уголовных дел. Суд вершился скорый, без излишних формальностей; смертный приговор часто выносился при юридически ничтожных уликах.