— Вы правы, графиня, я поспешил своим приговором… Возможно, что мы выйдем победителями из борьбы… Я готов вам помогать и отдаюсь в полное ваше распоряжение… Смотрите на меня не только как на врача, но и как на друга, и я буду вам за это вечно признателен… Я, повторю, употреблю все мои знания и благословлю небо, которое доставило мне случай доказать вам мою глубокую преданность…
Луч радости скользнул по лицу графини.
Глаза ее высохли от слез.
Она восторженно улыбнулась Караулову и вдруг протянула ему обе руки.
— Вот именно этого я ожидала от вас, теперь вы именно такой, каким я представляла вас всегда! — воскликнула она с радостным волнением. — Теперь я могу надеяться, теперь я могу верить… Вы не знаете, как много вы для меня этим делаете, сколько сил даете моей ослабевшей воле…
Караулов молчал.
Он обрек себя на новую жертву, вероятно, бессильной борьбы с болезнью существа, в котором заключается вся жизнь любимой им женщины, это будет с его стороны новым доказательством безграничного его чувства к ней, чувства, которого он не смел выразить перед нею даже вздохом.
— Когда мы едем, графиня? — спросил он после продолжительной паузы.
— Когда вы найдете это для себя возможным? Но ради Бога не стесняйтесь, если у вас есть неотложное дело, или что-нибудь удерживает вас в Петербурге. Я могу подождать…
— Меня ничто не удерживает… Я поеду, когда вам будет угодно…
— Тогда сегодня вечером…
Они расстались.
Графиня Белавина поехала сделать некоторые покупки, а Федор Дмитриевич стал готовиться к поезду.
Вечером он уже был на станции Финляндской железной дороги.
Оба были молчаливы и грустно настроены.
Для Караулова, впрочем, это путешествие было упоительным.
Оно ему напоминало другое путешествие, тоже грустное, когда он провожал графиню Конкордию Васильевну с выздоравливающей дочерью и теткой в Киев.
Теперь, кроме того, он не расстанется с графиней, как тогда. У них одна цель путешествия. Они останутся друг подле друга и будут вместе бороться против общего врага.
Он будет жить с ней под одной кровлей, дышать с ней одним воздухом, вот все, что ему позволено, да он и не мечтал о большем, он был доволен.
Поезд между тем мчался, станции сменялись станциями.
Федор Дмитриевич сидел в углу вагона и не спускал глаз с сидевшей против него графини, погруженной, видимо, в невеселые думы, о чем можно было судить по нервным судорогам, нет-нет да пробегавшим по ее прекрасному лицу.
Он мог насмотреться вволю на дорогие для него черты этого лица.
Они казались ему прекрасными, как никогда.
Ни заботы, ни горе, ни грусть матери не уничтожили блеска ее красоты, не затемнили ее чистоты.
Графиня Конкордия Васильевна действительно не была никогда так красива, как в то время: лета только сделали эту красоту более блестящей, они дополнили то, чего ей недоставало в юности.
Это было не только существо идеальное, это была женщина обольстительная.
Впервые такая грешная мысль появилась в уме Караулова.
Наконец, поезд остановился у станции, в нескольких верстах от которой лежала вилла графини Белавиной.
Лошади, запряженные в покойную коляску, ожидали их.
— Что барышня? — с тревогой в голосе спросила графиня Конкордия Васильевна кучера.
— Ничего, ваше сиятельство, по-прежнему.
— Ей не было хуже?
— Никак нет, слава Богу, ваше сиятельство.
Караулов и графиня сели в экипаж.
Кучер тронул вожжами.
Коляска покатила.
Через полчаса Федор Дмитриевич Караулов входил вместе с графиней Белавиной на ее прелестную виллу.
IV. Полицейский протокол
В Петербурге время летело своим обычным чередом. Приближался, впрочем, для графа Белавина момент рокового конца.
Граф Владимир Петрович буквально весь отдался своей новой страсти.
Надежда Николаевна Ботт положительно его околдовала.
Она была создана быть любовницей, она принадлежала к числу тех женщин, к которым имеют страсть вопреки рассудку.
Утонченность и изобретательность ее в ласках были лишь результатом ее дурно и односторонне направленных мыслей.
Она отдавалась без любви, но со страстью, не знающей границ.
Она была воплощением чувственных пороков — порождение конца нервного века.
Нельзя сказать, чтобы она была совершенно испорчена.
Она не терпела лишь обязанностей, как дикая лошадь не переносит узды.
Она искренно сочувствовала бедным людям, непритворно плакала над брошенным на произвол судьбы ребенком, охотно протягивала руку помощи неимущим и сиротам, а между тем совершенно не любила своих собственных детей, бывших подруг маленькой Коры Белавиной.
Она любила бега и скачки не для лошадей, а для тотализатора и возможности блеснуть нарядами.
Она обожала цирк, состязания атлетов, потому что вид мужских мускулов доставлял ей чувственное раздражение.
Далеко неправда, что все падшие женщины похожи одна на другую — тогда бы они не были причиной упадка нравственности в человечестве, вариации такого падения делают то, что эти падения в большинстве случаев являются привлекательными.
В театрах она плакала над драмой, нервно смеялась над фарсом. Образованная и начитанная, она любила двусмысленности и слегка газированную пикантность.
Корректная по внешнему виду, она жила только мыслью о способах невоздержания.
Когда она приходила к графу Владимиру, он находил ее всегда иной, всегда не только страстной, но и вызывающей страсть.
При этом она была ловка и расчетлива.
Незаметно для самого себя граф Владимир Петрович отдал в ее распоряжение свои доходы, кроме тех ценных подарков, которых она не просила, но умела делать так, что он сам об этом догадывался.
Такова была эта женщина, под влияние которой окончательно подпал граф Белавин.
Его нельзя было назвать умным человеком, но он не был и глуп, а между тем со времени его связи с Надеждой Николаевной он стал неузнаваем; куда девался его прежний апломб, особенно в отношении женщин, его остроумие, веселость — он казался приниженным, забитым, подавленным.
Эта женщина дурачила его на каждом шагу, а ее ласки были для него губительно-сладостны.
Это была буквально женщина-вампир, высасывающая кровь, а с ней и силу несчастного графа Владимира.
Граф Белавин погиб.
Ему оставалось еще, впрочем, спасение. Цепь не была закована. Не было совместного сожительства. Надежда Николаевна продолжала жить с мужем. Можно было порвать. Но уже для этого не хватало сил.
Было начало мая.
Граф Владимир Петрович переехал на хорошенькую дачку-особняк на Каменном острове.
Здесь и разыгралась катастрофа, решившая участь их обоих.
Граф назначал часы, в которые ожидал свою возлюбленную. Она являлась аккуратно, и тут-то в домике, с почти всегда опущенными шторами, происходили оргии, описать которые было бы бессильно перо Ювенала.
Сил человеческих не хватало, и граф, по наущению своей подруги, прибегал к искусственным средствам их восстановления.
Это еще более разрушало организм несчастного.
Конечно, они оба тщательно скрывали свои оргии и принимали все меры предосторожности, но как всегда бывает, эта-то таинственность и обратила всеобщее внимание.
Однажды утром Карл Генрихович Ботт проснулся с просветленными глазами. Как муж, он догадался, по обыкновению, последний, но догадался.
Это причинило ему непривычное волнение.
Подобно лучу солнца, проникшему в это утро в его спальню, ревность кольнула его в сердце.
Это не была кипучая, непреодолимая ревность, обуреваемый которою Отелло убил Дездемону, нет, это просто было чувство неприятное, раздражающее, которое выбивало из колеи привыкшего к порядку артиста-дилетанта; оно не отняло у него, однако, ни на минуту ровности духа, и он мог сообразить и начертать план мщения.
У людей, подобных Карлу Генриховичу, благоразумие всегда одерживает верх над порывом.
Он ничем не обнаружил свою роковую догадку.
Он остался так же добр и нежен с женою, как и прежде, так же доверчив, как обыкновенно.
Он даже почти поощрял ее к изменам своей недогадливостью, граничащею с глупостью.
Но ежедневные отлучки жены слишком красноречиво стали подтверждать его догадку.
Он решился, наконец, проследить за женой и сделал это чрезвычайно удачно.
Извозчик, на котором он ехал в приличном отдалении от пролетки, на которой сидела Надежда Николаевна, привез его к даче графа Белавина.
Он видел собственными глазами, как его супруга прошла по аллее, усыпанной песком, в домик, стоявший в глубине сада, и затем имел удовольствие созерцать свою супругу лично опускающую штору у окна дачи.