Только у Хвалишевского моста было все исполнено по начертанному плану: смелый и энергичный Тромпчинский собрал до 60 человек народу, как бы на охоту, вооружил их, посадил на 6 больших телег и первый въехал на мост. Когда часовой крикнул: кто идет! — с воза выстрелили; на выстрелы отвечали приготовленные в воротах солдаты тоже выстрелами и ранили самого Тромпчинского и двух его товарищей, а третий был убит. Воз, конечно, тут же был забран, и в нем оказалось много оружия.
Другие возы, державшиеся сзади, увидев эту сцену, остановились; народ бежал, и подошедшие войска взяли только телеги с лошадьми и оружием.
В ночь произошли многочисленные аресты.
Так кончилось восстание 1846 года, задуманное, по-видимому, на широкую руку. Маленькая Краковская республика перестала существовать. Однако революционное брожение умов продолжалось в крае еще довольно долго. Поляки не хотели верить, чтобы восстание, в котором принимали участие все высшее сословие и которое располагало хорошими средствами, чтобы оно действительно кончилось, и кончилось как-то странно вдруг, как будто и не начинавшись. Когда взяли Бесекирского (в имении Лонцких, Свинярах, в одно время с Мирославским) и полицейский офицер стал утешать плачущую его жену, она приподнялась и сказала: «Вы думаете, что я плачу по мужу? Я плачу о том, что решение участи Польши отложено еще на шесть месяцев!»
Во многих местах всех трех захватов от марта до мая месяца происходили незначительные вспышки, кончавшиеся арестами двух-трех человек и только. Киевский генерал-губернатор писал к Паскевичу, что замечает даже и у себя некоторое движение молодежи, в пунктах, соприкасающихся с границей, и при рапорте от 23 марта 1846 года прислал прокламацию, ходившую там; но, кажется, она была более раннего происхождения.
Австрийцы извещали, что у них, в округе Сандецком, распространено какое-то письмо с неба.
У нас в Томашове (Люблинской губернии Замостьского уезда), в ночь с 11 на 12 апреля ст. ст. подброшен пакет в синагогу, заключавший в себе довольно безграмотное воззвание к евреям на еврейском языке.
Было еще несколько подобных фактов в нашей Польше, не стоящих того, чтобы о них говорить подробно.
Мы упомянем только о заговоре варшавских гимназистов против Паскевича.
Повторяя за некоторыми взрослыми, что восстание 1846 года не удалось единственно потому, что тут вмешался «Эриван», школьники бросили между собой жребий, кому его убить, чтобы поправить дела, если не в настоящем, то хоть для будущего. Жребий пал на какого-то неловкого и очень юного гимназиста. Тогда один ученик 7-го класса 1-й Варшавской гимназии, Антон Рудский, вызвался сам, без всякого жребия, убить «Эривана» из ружья, не то из пистолета, будучи хорошим стрелком.
Заговор этот сделался известным правительству по причине хвастливой болтовни ребят. Рудского арестовали. После оказались сопричастными к тому же делу варшавские жители: Генрих Мониковский и Лосевич.
Так же точно медленно приходили в себя разыгравшиеся деревенские элементы Галиции. Мужики не хотели ничего делать, ни взносить податей. Были даже такие, кто пресерьезно требовал от правительства обещанных наград за головы помещиков. «Ведь нам же читали о Пасхе (говорили они) по всем костелам благодарность эрц-герцога за то, что мы порешили помещиков!»
Так поняли они прокламацию эрц-герцога Фердинанда, которую действительно читали по костелам и где была выражена благодарность правительства крестьянам за сочувствие и за то, что между ними не открыто заговорщиков.
Весной во многие деревни пришлось послать военные команды, и только при их помощи водворился кое-как прежний порядок, и крестьяне стали работать. В иных, особенно беспокойных деревнях даже были поставлены для устрашения народа виселицы.
Союзные войска стояли в Кракове до июня месяца. Наших было там постоянно: 2 батальона, 2 конных орудия, легкая батарея № 5, сотня донских казаков и сотня мусульман.
Карбонарские клубы, прокляв своих союзников-поляков за излишнюю горячность и неумение вести надлежащим образом заговор, продолжали свои работы и подготовили к 1848 и 1849 годам несколько взрывов. Поляки не преминули пристроиться там, где это оказалось удобно. Восстание Познанского княжества имело для них связь со всеми революционными затеями эмиграции после 1831 года; было одно и то же дело, прерывавшееся вследствие разных обстоятельств.
Вот что говорит об этом Мирославский, начиная свое описание «Познанских происшествий».
«Страдающая местная демократия (Demokracya krajowa) и взывающая демократия эмиграции, долго отыскивая друг друга под двойным гнетом чуждого наезда и своего шляхетского хозяйничанья в стране, наконец встретились в заговорах, начавшихся с 1836 года спорадически во всех трех захватах вдруг и приведенных в 1844 и 1845 годах Централизацией демократического общества к одной общей деятельной конфедерации. Приостановленное (zawieszone) в 1846 году восстание ничуть не сложило оружие под виселицей Потоцкого и Висневского[74], под топором Шели[75], под процессами пруссаков. Запертое в тюрьму в течение 1846-1847 годов[76], в 1848-м оно выступило опять на зов европейских потрясений, все то же самое, с тем же самым евангелием, которое не весть когда будет проповедано (nie przegadana jewangelja), с той же непреложной верой в святость своих догматов и в достоинство средств, которыми рассчитывало дойти до цели»{11}.
Поляки поднялись в Познани в 1848 году, потому что там поднялось и немецкое население, узнавшее о движении Берлина и требовавшее от правительства того же, чего требовал Берлин. Само собой разумеется, что заговорщики немцы обрадовались лишним революционным рукам и братались с поляками до тех пор, пока поляки были им нужны для их немецкого дела. Берлинцы вынесли Мирославского с торжеством из Моавитской тюрьмы, при оглушительных криках «ура», как бы своего собственного вождя, и он, имев несколько бесплодных объяснений с берлинскими заговорщиками, которых учил, «как действовать далее», отправился в Познань и принял начальство над познанскими повстанцами из поляков, которые называли его «wódzem zmartwychwstałym», то есть «воскресшим из мертвых вождем».
Но берлинское правительство весьма скоро и ловко окончило все счеты со своими немецкими повстанцами, и они, будучи удовлетворены в своих требованиях, успокоились и обратились к мирным занятиям. Поляки остались одни, и тоже, конечно, должны были успокоиться и положить оружие, несмотря на несколько удачных схваток с прусскими войсками, например, под Вржеснею, Соколовым и Милославом. Мирославский снова попался в руки прусского правительства, но на этот раз был помилован и уехал в Париж.
Мы не описываем подробно этого восстания, так как оно не имело с нашей Польшей никакой связи. По крайней мере эта связь нигде и ни в чем ярко не обнаружилась. Любопытствующих знать о нем ближе отсылаем к книге Мирославского, несколько раз нами приведенной. Кроме того, есть и еще описание тех же событий, между прочим, Морачевского.
В следующем за тем 1849 году известный маневр Паскевича предупредил восстание Галиции, а с ней, вероятно, и Познани.
В это время возник в Литве одинокий (если верить Авейде), независимый от Централизации заговор, о котором, кажется, нигде еще не было писано. Он состоял преимущественно из школьной молодежи и ограничивался главнейшим образом литовскими губерниями, с самым незначительным участием Малороссии; но в Царство, по-видимому, не проникал. Вождями этого заговора считаются два брата Далевские, Франц и Александр, к которым пристал позже служивший кем-то в наших войсках, стоявших в Вильне, Сигизмунд Сераковский, тогда еще молодой человек.
План литовских заговорщиков был таков: или поднять восстание в то время, когда венгерская революция примет счастливый исход и Дембинский или Высоцкий вторгнутся в русские пределы; или восстанием, поднятым в тылу действующей армии, отвлечь русские силы и этим помочь мадьярам. Сераковский был послан переговорить об этом с Дембинским и благополучно перебрался через Польшу и Галицию, но на обратном пути арестован, и тут все узнали.
Далевские были сосланы в Сибирь, в каторжную работу, а Сераковский разжалован в рядовые и отправлен в Оренбургские батальоны. И с ним, и с Далевскими нам еще придется встретиться.
Наконец настал тяжелый для нас 1855 год, с его Крымской кампанией, с Севастополем. Казалось, когда бы лучше встать полякам, как не в это время; между тем они не встали; даже не было нигде к этому видимого поползновения. Авейде говорит: «Люди, не знавшие нашего положения, но вспоминавшие наши до 1850 года конвульсивные революционные порывы, предлагали вопрос: отчего не восстали мы во время Крымской войны, несмотря на всю нашу ненависть к русскому правительству? Мы не восстали, потому что не могли восстать, потому что мы отупели и были слабы, невыразимо слабы».