никого — я хорошо видел самолет: он стоял на льду между нами и деревней.
И вдруг со стороны деревни на лед озера спустилась лошадь, запряженная в дровни. Мы упали, прикрылись парашютом и замерли. Впрочем, я уже не сомневался, что нас все равно заметили, что едут за нами.
Лошадь двигалась медленно, шагом. Пройдя метров сто по направлению к нам, лошадь остановилась, и тут я увидел, что на дровнях бочка. Баба ведром наливала в бочку воду из проруби.
Однако я только тогда поверил, что нас не заметили, когда лошадь с бочкой въехала на косогор и скрылась за избами. Все это тянулось так долго, что зубы женщины, лежавшей рядом со мной, снова стали стучать. Мокрая юбка ее примерзла ко льду.
Было уже совсем светло, когда мы вышли на восточный берег. Парашют цеплялся за ветви редкой низкорослой ольхи и мешал нам идти. Мы его скинули; я сложил его и нес под мышкой. Я ужасно торопился — мне хотелось как можно дальше уйти от озера, как можно скорее миновать эти жидкие ольховые заросли, которые почти не скрывали нас. Но на ногах у меня были широкие меховые унты, совсем не приспособленные для ходьбы, ноги проваливались в снег по колена, и двигался я небыстро. Теперь она все время опережала меня, хотя шла без особой торопливости.
Я видел впереди ее короткий овчинный тулуп горячего кирпичного цвета и серый головной платок. Меня поражало, с какой уверенностью выбирала она путь между кустами. У нее, видимо, не было никакой потребности советоваться со мной.
Наконец ольха кончилась и начались елки. Здесь нас не так видно. Она остановилась и обернулась ко мне.
— Теперь мы разойдемся, — сказала она.
Я не понял ее слов, да и не слушал их, потому что впервые увидел ее лицо.
Она была очень молода, моложе меня вдвое. У нее были широко расставленные глаза, казавшиеся сейчас темными, потому что здесь, под лапами елей, было сумрачно. Тонкая кожа на щеках и висках посинела. Маленький нос с круглыми ноздрями, две-три веснушки, крепко сжатые узкие губы, синие почти до черноты от холода и усталости.
— Ты пойдешь отсюда на север, к морю, — сказала она. — Ты собирался к морю. Я отдам тебе свой компас, я дойду и без компаса…
Холодный компас коснулся моих ладоней, и только тогда начал я прислушиваться к ее словам.
— Не дури, — сказал я. — Ты пойдешь со мной.
Она покачала головой:
— Я пойду туда, где ты меня должен был сбросить с самолета.
— Километров сорок до того места осталось, — возразил я. — И тебя сорок раз схватят, прежде чем ты дойдешь. И никого уже ты там не отыщешь. Они ждали тебя в том месте прошлой ночью. Ты не спрыгнула, и они ушли. Неужели ты думаешь, что они будут без конца тебя там ждать?
— Не знаю, — сказала она.
— И от моря мы будем там гораздо дальше…
— Все равно, я должна идти туда, — сказала она. — А ты иди к морю один.
В сущности, я должен был обрадоваться. Я ведь с самого начала был недоволен, что она со мной, я хотел быть один. Конечно, я очень мало верил в то, что можно дойти, но одному идти легче, чем с женщиной.
Однако, когда она вдруг повернулась и быстро пошла прочь, когда низко склонившиеся густые ветви елок стали скрывать ее от меня, я почувствовал стыд и обиду. Не могу же я ее здесь бросить! И какое право она имеет мне не верить?
Я побежал за ней.
— Я пойду с тобой, — сказал я запыхавшись.
5
Утопая в рыхлом, пригретом мартовским солнцем снегу, шли мы в глубь занятой врагом земли, чтобы встретить тех двух партизан, которые ждали ее в условленном месте. На том болоте, куда я должен был сбросить ее с самолета.
Я уже совсем потерял силы. Вытаскивал одну ногу, вытаскивал другую, — унты мои набухли от воды, застревали в снегу. Проваливаясь, я падал в снег. Под снегом — весенняя холодная вода.
Она шла впереди. Она тоже еле выволакивала ноги из снега, тоже поминутно падала, но, странное дело, — я не мог догнать ее.
— Как тебя зовут? — спросил я ее.
Она не обернулась и ответила не сразу.
— Катерина Ивановна, — сказала она наконец.
Лучи сквозь ветки падали на снег, весенние малиновые лучи. Капли на прутьях сверкали так ярко, что больно было на них смотреть.
Мне хотелось пить. Я потел в своем жарком комбинезоне, потел снова и снова, и жажда мучила меня. Я совал в рот снег пригоршнями. Рот холодел от снега, но жажда не унималась. Словно костер разгорался во мне. Не было сил вытаскивать ноги из снега. После каждого шага я хватался руками за дерево, а если дерева не было рядом, я падал.
А кругом все сияло, небо за ветвями было высоко и ясно, снег голубел, набухая от влаги, мохнатые пушинки белели на красных прутьях вербы. Прогалинки между елками, потемневшие, а кое-где уже порыжевшие, были мучительно знакомы — совсем такие, как в детстве. Злость накипала во мне. Чем я провинился, что по такой знакомой и родной земле должен идти, прячась, скрываясь, словно затравленный зверь?
Удивительно было то, что она шла все время впереди. Я старался догнать ее, но только отставал. Между тем я шел по ее следам, а она шла по цельному снегу. А ведь я был гораздо сильнее ее, и падала она чаще меня, падала неловко, неожиданно. Но сразу, не теряя ни мгновения, вставала на четвереньки, подымалась, делала два-три шага и снова падала. И снова подымалась.
Иногда она останавливалась, поджидала меня и требовала карту. У меня была карта-километровка, вклеенная в обложку записной книжки. Она раскладывала карту на снегу, поверх клала компас и ждала, когда стрелка успокоится. Потом отдавала мне карту, совала компас за пазуху, и мы шли дальше.
Один раз, сильно обогнав меня и поджидая, она, вместо того чтобы отдохнуть, наломала веток и подвязала их к ногам. Когда я подошел к ней, на ногах у нее были широкие веники; она снова пошла вперед, и веники эти не давали ей проваливаться в снег. Их облепило мокрым снегом, и они стали тяжелы, как кандалы, как гири. И все-таки она шла, шаг за шагом, и падала реже, и я еще больше отставал от нее.
Я уже много раз просил ее остановиться и отдохнуть. О погоне я больше не думал, я ни о чем