А ведь случались сцены, которые невозможно было истолковать превратно. Хотя бы тогда, когда Жофи вернулась с кладбища, а она ей радостно сообщила, что добилась места для сына. Ах, господи, в таких случаях нравится не нравится, но что-то сказать нужно же! Хотя бы: «Вот как!» или: «В самом деле? Это вы ловко устроили, сударыня!» — словом, хоть что-нибудь, для виду. Стольким-то обязаны люди друг другу! Так ведь нет — повернулась на каблуках и молча вышла. Вместо того чтобы перед матерью заступой быть, еще, чего доброго, и подогревает ее. Потому, должно быть, и выскочила тогда из комнаты, а у себя расшумелась, даже Кизеле было слышно. Неблагодарное, упрямое существо, право же, сейчас бы самое время выложить ей все как есть. Но Кизела сражалась за счастье сына — что поделаешь, приходилось склонять голову, улыбаться еще подобострастнее и еще смиреннее выслушивать сетования молодой вдовы.
В канун первого числа днем явился Имре. Наутро он должен был приступать к работе у графа, да и с Кураторами хотелось ему внести хоть какую-то ясность, — одним словом, он решил переночевать у матери. Мари, конечно, была оповещена и убежала в тот день из дому, даже не помыв посуды, — сказала, что Жофи просила помочь ей сделать большую уборку. Она даже не заглянула к сестре, а сразу нырнула к Кизеле, и там они с Имре весело препирались, сидя рядышком на диване. Жофи из комнаты не показывалась. С той минуты как приехал Имре, она закрылась у себя. «Пыхтит там, злится», — думала Кизела. Посуда осталась в большом тазу невымытая, Жофи словно забыла про нее. В третьем часу вышла на кухню при полном параде, вместо платка надела пальто, под мышкой держала свертки — собралась на кладбище. Мари, услышав, что сестра вышла, выскочила от Кизелы и уставилась на Жофи со стыдливой улыбкой, еще хранившей радостное возбуждение.
— Ты уже здесь? — удивилась Жофи.
— Я думала, ты спишь, потому и не вошла, — оправдывалась Мари.
Но тут вышел и Имре, который, словно не замечая скованности Жофи, заговорил с нею как со старой знакомой в обычном своем шутливом тоне:
— Целую ручки, милая наша хозяюшка, а я и не успел еще вас приветствовать, только вы уж не выдворяйте меня отсюда вашими дивными колдовскими глазками! — И он доверительно улыбнулся ей прямо в лицо.
Кизела, взглянув в эту минуту на Жофи, оторопела: и она еще пытается одолеть эту пылкую ненависть! Словно королева, Жофи окинула Имре взглядом с головы до ног, затем оглядела и бедняжку Мари, у которой зуб на зуб не попадал от страха.
— Может, ты сходишь со мной на кладбище? Мы бы ограду покрасили, — произнесла она, обращаясь к Мари.
Она еще никого ни разу не приглашала с собой на кладбище. Мари так удивилась, что и не подумала отказаться.
— Но если не хочешь, мне ты не особенно нужна, — вскинула вдруг голову Жофи, хотя Мари ничем не выразила протеста. — Даже не знаю, с чего это мне в голову пришло.
Пока Мари бормотала, что она бы с удовольствием, но ты же знаешь, моя безрукавка у тетки Мозеш, — Жофи была уже во дворе.
Имре с минуту созерцал убитую физиономию матери, потом расхохотался.
— Потрясающе! — со смехом выговорил он, хлопая себя по коленкам.
— Не стоило перед ней так рассыпаться, — злобно сказала Кизела. — Очень уж она нос дерет.
— Нет, ведь это просто киноактриса! — хохотал Имре. — И где она только научилась? Скажите, Маришка, что она сделает, если я ее пощекочу? Ну и ну, вот погодите, начну за нею ухаживать!
Кизеле, однако, эта сцена вовсе не доставила того удовольствия, что молодым людям. Нет сомнения, Жофи — явный враг, уломать ее будет нелегко.
Вечером Жофи явилась домой особенно поздно, она даже не могла быть до этих пор на кладбище. Мари еще раньше ушла от Кизелы и сразу легла: она так боялась глаз Жофи, что отказалась даже от удовольствия послушать рассказы Имре о его пештских похождениях. Имре отправился к приятелю, и Кизела ждала его, сидя на кухне с привернутой лампой. Вдруг она услышала разговор из комнаты Жофи. Она подкралась ближе. Говорила одна Жофи, и притом тихо, но голос ее трепетал от сдавленного гнева:
— Не желаю, чтобы меня из-за тебя попрекали, — слышала Кизела, приникнувшая ухом к замочной скважине. — Маменьке ты говоришь, будто я зову тебя к себе! Да зачем ты мне нужна! А они меня винят, что маменьке все одной делать приходится, даже посуду мыть. Теперь я и в том уже виновата, что у нее поясница болит! Последний раз здесь ночуешь!
Кизела оторвалась от замочной скважины. Теперь на ее лице были только старость, ненависть и злоба: Жофи хочет навредить Имре и своей же сестре, она ненавидит их за то, что они молодые. Коли ей жизнь не удалась, так пусть и им не удастся. Злобная тварь! На нее надеяться нечего. Черт бы ее побрал, хоть бы за старика пошла, которого Илуш прочила, хоть за того, кто у Кати Пордан про нее выспрашивал! Пока она своего не получит, миру в доме не быть… Пожалуй, никого на свете не ненавидела сейчас Кизела так, как эту враждебную ее планам Жофи. Но все же, на цыпочках вернувшись к своему стулу и опустив голову на жилистые руки, она решилась испытать еще один вид подобострастного служения.
Мари больше не приходила к сестре ночевать, все реже заглядывали сердобольные соседки. Жофи целыми днями пропадала на кладбище. Жена механика, являвшаяся после обеда, уходила восвояси, не выговорившись; мягкосердечной Хорват в конце концов надоели жалобы Жофи. К тому же весенние работы были в разгаре, Кураторы занимались своими делами, так что Жофи была полностью обречена на Кизелу. Кизела же оказалась совершенно неутомимой. Никогда в жизни не держалась она так покорно, так ласково. К прежней директорше своей не относилась предупредительней, чем к этой укутанной в черное молодой стройной, как тростинка, крестьяночке. Стоило Жофи подойти к плите, чтобы наскоро состряпать себе что-нибудь горячее, как тут же оказывалась и Кизела, старавшаяся угадывать все ее желания. Жофи протягивала руку за ситом — Кизела протягивала ей кружку с разбитым уже яйцом; доставала нож, чтобы начистить картошки, — у Кизелы непременно оказывалась начищенная: «Это я для вас отложила, милочка». Вечером Жофи пила кофе; когда она возвращалась с кладбища, у Кизелы все было приготовлено и даже немного жару оставалось в печи — не успевала Жофи раздеться, как Кизела стучала в дверь: «А вот и ваш кофе! Я и пирога кусочек принесла — сестра мне прислала, ну да я ведь только чуть-чуть отведаю, и ладно, всего мне не съесть». Теперь Кизела без конца придумывала что-нибудь особенное, задушевное: отыскала где-то фигурку, что вырезал для Шаники его дядя Пали, да еще целую историю придумала, как игрушка попала в свинарник и Шаника просил поросенка: «Отдай, свинка, мою игрушку». Появился и ножичек — однажды Шаника порезал им руку, это у нее, у Кизелы, в комнате случилось, а когда кровь закапала на пол, закричал: «Тетя, смотрите, из пола кровь идет!» Однажды утром вышла Жофи из комнаты, а Кизела на пороге сапожки Шаники чистит. В другой раз она принесла от почтмейстерши горшок с великолепной махровой гвоздикой — как хорошо, мол, на могилке будет выглядеть! И слухи отбирала она теперь со смыслом: рассказывала о том, что вторая невестка Ковачам не слишком ко двору пришлась; говорят, Ковачиха жаловалась: уж лучше строптивица Жофи, чем эта недотепа льстивая. А его милость прокурор говорил как-то у почтмейстера: «Иногда я вижу с галереи, как проходит мимо эта восхитительная женщина. Вот уж, право, древний, истинно благородный тип мадьярки — с каким достоинством несет она свое великое горе!»
Словно настоящий политик, Кизела действовала согласно плану. На время она словно позабыла о своих своднических целях: коль скоро Жофи так упряма, спешить не надо. Если одно упоминание об Имре выводит ее из себя, пусть считает, что Кизела и думать о нем забыла: теперь все было подчинено исключительно завоеванию расположения Жофи. А поскольку никто не может играть роль безнаказанно, Кизела постепенно так втянулась в эту необычайную предупредительность, что временно почти облагородилась в бескорыстном служении. Как пресловутые придворные упиваются неземным наслаждением служить своему господину, так и Кизела находила уже радость в том, чтобы оказывать своей хозяйке мелкие продуманные знаки внимания, и к рассвету, долгие часы проворочавшись в постели, изобретала новые приятные Жофи пустяки на предстоящий день.
Жофи молча принимала эти ухаживания. Никогда, даже намеком, не поблагодарила Кизелу за доброту, не обмолвилась ни словом, по которому можно было судить, что она по достоинству ценит расположение своей жилицы. «Спасибо, я сама сделаю», «Я и сама бы внесла», «Я и сама вспомнила бы» — только так говорила она, но никогда: «Право, сударыня, вы себя совсем замучили», «Не знаю, чем и отблагодарить вас, сударыня, уж так вы добры ко мне, будто мать родная». Впрочем, не было и отчужденности. Жофи не заговаривала с Кизелой первой, но, когда Кизела затевала разговор, слушала терпеливо. В комнату к Кизеле не входила, вечером не предлагала посидеть, но и нетерпения не проявляла ни единым жестом. Было в Жофи что-то побуждавшее Кизелу к новым и новым атакам. Словно под ледяной корой начиналась оттепель. Она все так же не заговаривала с Кизелой, не заходила к ней, но при встрече на глаза ее набегала какая-то тень, и Жофи отворачивалась. Было ли это смущение или что-то еще? Однако Кизела не хотела спешить — с нее хватит, она не станет еще раз стукаться лбом о стену, лучше уж потратить лишних две-три недели, но подготовить почву для каждого следующего шага.