Премировали отрезом цветного крепдешина на платье и Софью Пилюгину.
— Тут мы совета у ее матери-то, которая теперь член нашего правления, понятно, не спрашивали, — сказал Василий Васильевич. — А вы-то, мы подумали, возражать не будете. Все вы знаете, что девка она и на лицо, и на работу красивая. Вона как телятки у нее привес дают, любо-дорого, и ни одного падежа у нее, всех выходила, потому что как за малыми детьми за ними заботится.
Побагровевшая от смущения Софья схватила отрез и пулей вылетела из конторы.
Потом, как водится в такие дни, послышались из некоторых домов и песни. И каждая семья приглашала Катю к столу, но она всем отказывала:
— Мишеньку я жду с часу на час, еще ведь двадцать девятого февраля срок у него кончился. Он придет, а я выпившая, да вы что, бабы!
Но вместо него объявился другой…
Невидимый уже в вечерних сумерках, Тихомилов Степан с палкой в руках по крепкой еще санной дороге спустился с холмов. И по деревне к своему дому подошел никем не узнанный.
Он отворил дверь, когда Макеевы всей семьей — сам Петрован, Катя, Фрося, пятилетняя уж Марийка и трехгодовалый Данилка — сидели в кухне за ужином, спустив с плеча жиденькую котомку, поставил в угол палку, расстегнул короткополый старый ватничек, потер ладонью обросшие жестким, местами белесым уже волосом щеки и сказал:
— Оконные стеколки светятся огнем чистенько да весело, я подхожу да и думаю — живут в моем доме люди. Ну, здравствуйте.
Катя кормила Данилку. Еще при появлении Степана, когда он снимал с плеча котомку, из ее рук вывалилась и брякнула об стол ложка. А как раздался его голос, Катя, бледная, как стена, начала медленно подниматься.
— Степа-ан?! — зашлась она криком, чуть не опрокинув стол, шагнула куда-то не то к Тихомилову, не то просто на середину кухни, метнулась, как слепая, туда-сюда, всюду натыкалась будто на глухие стены. И еще раз застонав в последнем стоне, так посреди кухни и рухнула без чувств.
… Придя в себя, долго лежала на кровати без всякого движения. Она понимала, что Степан объявился еще вечером, а теперь вот ночь, чувствовала, что рядом лежит на спине Петрован с открытыми глазами, по его дыханию она всегда узнавала, спит он или так лежит да о чем-то думает.
— Отошла? — спросил он, почувствовав, что Катя пришла в себя. — А я вот слухаю, дышишь, значит, и живая, слава богу.
— Что ж теперь-то… Петрован?! — хрипло спросила она. — Что теперь?
И, затаившись больше прежнего, со страхом ждала его ответа. А он лежал и молчал, будто не слышал ее голоса.
— Поворо-от, — наконец вздохнул он. — Я ему сказал — как решит Катя, так и будет.
— Нет! Не-ет! — дернулась она, будто ее током прошило, цепко ухватилась за его плечо, повернула к себе. Другую руку она просунула под его бок, сцепила замком пальцы на его спине, прижалась щеками к его груди и начала громко и тяжело всхлипывать.
— Ну чего ты? Чего, Кать… — неумело пытался успокоить он ее. — Это уж того, не надо.
— Да откуда… откуда же он объявился-то?!
— В плену, что ли, немецком был. Ну а после войны, грит, в другом. Не всем, дескать, прощали…
— Да это ж… что такое? Да как же?!
— Ну, я подробности не обспрашивал… Сумной он, Кать, какой-то. Говорит, а за каждым словом будто камень утаивает.
— А об детях-то он своих… Али нет?
— Как же… Игнатий, говорю, живой-здоровый, в Березовке счас, учится там в школе. А об остальных у людей, сказал, расспроси. Они те лучше все обскажут. А Катерине ноги, говорю, целуй…
— Ноги… Да зачем ты так?
— А пущай знает.
— Сейчас он где? У нас, что ли, спит?
— Не у нас, — сказал Петрован. — Счетоводиха его, Марунька, к себе увела.
— Марунька?
— Ну. Прибежала она к тебе за каким-то делом, увидела его да так и осела… А потом, значит, и увела. Пойдем, говорит, у меня переночуешь, а там видно будет. Сидорок вон его и палка тут остались…
* * *
На другой день утро поднялось веселое и солнечное, а на душе у Кати было невообразимо как, в сердце, во всей груди жгло горячим огнем. Петрован, несмотря на воскресенье, до зари ушел в свою кузницу, с самого рассвета стучал там на всю деревню. Ребятишки еще сладко спали, Катя топила печь, готовила завтрак, время от времени бросала взгляды на Степанову котомку, лежавшую на полу у стенки. Катя понимала, что мешок лежит не у места, как валяется, что Петрован, придя к завтраку, обязательно скажет — чего не приберешь, мол, он не любил, когда вещи валялись где попало, но подойти к котомке боялась.
Наконец все же подошла, пододвинула в угол, где стояла палка, табурет и положила на него котомку. Мешок был легонький, когда она клала его на табурет, в нем что-то звякнуло, кажется металлическая ложка об котелок. Звук этот вызвал острую боль в сердце. Катя тут же, у дверей, опустилась на голбчик, тяжело и беззвучно заплакала.
В кухню вышла растрепанная и припухшая после крепкого сна Фрося, накинула пальтишко, выбежала торопливо на улицу. Минуты через три вернулась, повесила пальтишко на гвоздь, загремела рукомойником.
— Ух, там какое седни солнышко, мам! — сказала она, вытирая розовые щеки, потом подошла к ней. — А ты все из-за того дядьки плачешь?
Катя привлекла ее к себе, прижала, поцеловала в голову.
— Из-за него, Фросенька.
Девочка о чем-то сосредоточенно подумала и спросила:
— А он чужой нам или нет?
Катя растерялась как-то, не зная, что ответить.
— Он… У тебя был дедушка, который на войне погиб. Вот для дедушки он был как родной сын…
— А-а, — протянула Фрося. — Непонятно только.
— Родимая ты моя! — Катя опять прижала к себе дочь — А мне-то, думаешь, понятно..
Но, как ни странно, этот невразумительный разговор с малолетней дочерью немного привел Катю в себя, она насухо вытерла слезы, вернулась к домашним делам. И когда пришел Петрован, была уже собранной и спокойной. Макеев, видно, не ожидал ее увидеть такой, чуть удивленно двинул бровями, но промолчал.
И завтракал он молча, от чашки глаз не поднимал.
— В воскресенье мог бы и отдохнуть, — нарушила наконец она молчание.
— Да что ж… Посевная-то вот и прикатит.
Завозились и заверещали за дверью проснувшиеся Марийка с Данилом. Петрован, как раз допив чай, поднялся и пошел к ним в комнату. Оттуда донесся его веселый голос:
— Опрудил всю постель молодец-то наш! Ты что же это делаешь, ведь мужик уж почти? Ну-ка, мать, давай нам свежие штаны.
Переодевая сына, Катя вдруг спросила:
— А Марунька вчерась… хмельная прибегала?
— Да вроде бы ничего. Чуток разве припахивало.
Потом Петрован опять молча сидел на голбчике у дверей, курил, глядел на котомку, которая лежала в углу на табуретке. Фрося кормила Данилку, она давно научилась делать и это, и многое другое, на нее и весь дом оставляли теперь чуть не на круглый день. Марийка скребла из чашки сама, а Катя мыла посуду.
— Василиха мне сказала — всю ночь у Маруньки свет горел, потух, как солнце разлилось. И тут же труба задымила.
— Дом-то нам теперь освобождать надо, — сказала Катя. — Ведь в чужом живем.
— Да это что ж, дом. — Петрован поднялся, снял с гвоздя тужурку, стал надевать. — С весны и свой зачнем ладить… коли ты решишь.
Катя как была с полотенцем на плече, так и качнулась к мужу, припала к его плечу.
— Петрован! Я ж ночью сказала… Чего решать-то?! С размолотого зерна уж колос не соберешь. Да и что промеж нас с ним было-то? Все ж у тебя на виду… Ничего и не было.
— Да ладно, Кать… Ну ладно, — сказал он и вышел.
Мария будто караулила, когда Петрован отправится в кузню, через минуту-другую, как он ушел, она распахнула дверь, вбежала простоволосая, в наспех накинутой плюшевой жакетке.
— Катерина! Ну и ночка у меня была! А пуще у тебя!.. — И счетоводиха зашлась слезами. — Вот как ведь выехало! Вот как…
— Ты, Марунь, прибери-ка слезы, — сказала Катя. — Ну, это мне еще плакать, а тебе-то что?
— Да ведь жалко.
— Кого?
— Да что — кого? Тебя, Петрована, его! — сердито прокричала Мария.
— Чего орешь-то? Ну-к, дети, идите к себе, там играйте. Фрося, давай с ними…
Катя выпроводила ребятишек из кухни, обернулась к Марии.
— Я все вроде пережила, Маруня, меня-то жалеть… — промолвила она. — Я и за каленое железо голой рукой возьмусь, так не почувствую.
— Ну да, ну да, — закивала Мария, соглашаясь. Она вытерла слезы, сбросила свою жакетку, прошла к столу. — Дай чаю, что ли?
Катя налила ей в чашку, она отхлебнула.
— Вот те праздничек вышел нам с тобой… Счас он спать лег.
— Рассказывай. Откуда ж он? А то мне Петрован сказал, что будто он…
— Ага, с лагерей. Злобный он на все, аж жутко.
— Вон как… — растерянно произнесла Катя.
— За что, грит, я мыкался? Я в том бою, покуда меня не оглушило, пять танков подбил… Я, Катерина, как привела его к себе, на стол что-то кинула, бутылку поставила. Он выпил — и пошел, пошел с обидой рассказывать. Как он возле пушки там какой-то один остался, других всех побило, как отбивался от танков этих да как в плену у немцев очутился. А после освободили его наши с плена да в лагеря, за то, что сдался, мол, фашистам. А я, грит, не сдавался. А мне не поверили и засудили.