Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Было — и нету его, и никак не вернуть его снова».
Точно по смерти для них нет большего зла
и несчастья,
Чем непрерывно страдать иссушающей жгучею
жаждой
Иль угнетенному быть неуемным иным
вожделеньем,
Но ведь никто о себе и о жизни своей не жалеет,
Если и тело и ум погружаются в сон безмятежный,
Ибо охотно идем мы на то, чтобы сон этот вечно
Длился, и мы никогда о себе не тоскуем при этом.
И тем не менее тут во всем нашем теле и членах
Первоначала всегда сохраняют движения чувства,
Раз, пробудившись от сна, человек ободряется
снова.
Смерть, таким образом, нас еще меньше касается, если
Можно быть меньше того, что ничто
представляет собою,
Ибо материя тут в беспорядок сильнейший
приходит
И расторгается в нас со смертью: никто
не проснется,
Только лишь хладный конец положит предел нашей жизни[6].
Те из могильщиков, кто сохранил жизнеспособность и свободные руки, зааплодировали; прочие, державшие пятерней стакан или вилку, застучали кулаками по столу, будто они германцы какие-то, гунны, варвары; те же, у кого, на беду, обе руки оказались заняты кубком либо какой-нибудь снедью, попросту завопили, а у кого руки были заняты и набит рот, заплевались; спавшие же не сделали ничего. Кто же не любит, когда складно говорят.
Громоллар с опаской поднял бокал шинона и выпил до дна. Он чувствовал жажду. Он был счастлив.
Пуародо встретил его слова с непробиваемой улыбкой адепта философской доказательности. Он тоже встал, осушил бокал (мол, мы тоже не лыком шиты), привел парочку бесспорных доводов типа бессмертия души, без которой человек лишь saccus merdae (мешокус дерморум), а также Божественной искры, полученной при рождении, и энергии крещения; процитировал Писание, толкования и особенно при этом упирал на святого Фому Аквинского, которого весьма почитал, и особенно усердно цитировал комментарий последнего к Аристотелевой книге «De anima», где доказывалось, что душа не только раздельна с телом, но и является субстанцией, обособленной от акциденции, и, значит, вопреки мнению Аристотеля, бессмертна. Пуародо подкрепил свое красноречие, позаимствовав толику оного у божественного Боссюэ:
Душа, наполненная преступлениями, ты справедливо боишься бессмертия, которое сделает твою смерть вечной! Но вот в лице Иисуса Христа — воскресение и жизнь: всякий, кто уверует в Него, не умрет; уверовавший в Него уже живет духовной и внутренней жизнью, живя жизнью Благодати, коя влечет за собой жизнь славы. — Но ведь тело подвержено смерти! — О, душа, утешься: божественный Зодчий, взявшийся исправить тебя, часть за частью рушит старое здание твоего тела, ибо хочет вернуть его тебе в лучшем виде, хочет отстроить его в лучшем порядке; Он сойдет на время в царство смерти, но не оставит там камня на камне, кроме самой бренности существования человека. Не верьте, что разложение — естественное следствие составления и смешения элементов, как гласит медицина. Надобно возвысить свой дух и уверовать, согласно принципам христианства, что то, что обрекает плоть на разложение, лишь ее тяга ко злу, источник грешных поползновений, — словом, гниению обречена плоть грешная, как сказал апостол Господень. Такая плоть должна быть умерщвляема — по разумению моему, даже у сильных мира сего, ибо, пребывая греховной плотью, она не заслуживает ни воссоединения с блаженной душой, ни вхождения в Царствие Божье.
При всей изысканности и мудрости высокого собрания Боссюэ вкупе со святым Фомой Аквинским, вкупе с Аристотелем подействовали на могильщиков незамедлительно: те возмутились. Пуародо уже стряхивал с себя новые инвективы со стороны хулиганов, очнувшихся от опьянения в ходе фундаментальной дискуссии; теперь они бросали в оратора мелкие кости, свистели, распевали всякую похабщину («У Марии Магдалины ляжки как кусок свинины!») и нисколько не интересовались ходом дебатов; смерть им была до лампочки, что о ней говорить раньше времени? и так непременно явится, не запылится. Конечно, важное дело — оформить ее в философском плане; но могильщики отличались свободомыслием и потому дозволяли себе менять точку зрения в свете высшей целесообразности или когда стакан красного казался им заманчивей проповеди. На пиру же простота Лукреция, Шопенгауэра и Громоллара привлекала их более, чем освященная долгой традицией христианского богословия мудрость святого Фомы и Пуа-родо.
Увы, собрание оказалось скорее Фомой неверующим.
Пуародо незамедлительно нашел контраргумент. Он обмел лацканы ладонью и возопил, как Фауст в подвале Ауэрбаха: «Сыра нам! Сыра! Вина!» — ведь все знали, что если объявлен сыр, то будет жирно, маслено, хлебно и хмельно, и все разом пробудились и подхватили: «Сыра, сыра! Вина, вина!»
Тут были сыры со всей Франции, со всей Франции швейцарской, включая Италию, со всей Франции, включая Англию и Голландию, Великой Франции с такими же французскими сырами, как хандкезе с тмином из Франкфурта-на-Майне или почтенный старый гауда, копченый овечий идиазабал, могучий сомерсетский чеддер. Не успел прозвучать крик Пуародо, как официанты внесли огромные плетеные подносы, украшенные свежими виноградными листьями и весенними цветами, нагруженные десятками сыров всех форм — параллелепипедами, кубиками, сердечками, конусами, усеченными конусами, пирамидионами, сферами, полусферами, четвертьсферами, цилиндрами, усеченными цилиндрами — и всех цветов: белыми, кремовыми, зеленоватыми, с желтинкой, подрумяненными, голубыми внутри, серыми, пепельными, коричневыми, оранжевыми и даже цвета непередаваемо дымно-черного и кирпично-красного; были представлены все возможные текстуры: тут были твердые, как сердцевина дуба, конте, чьи древние круговые формы прикатили из самых Юрских гор, и «головы монахов», способные положить на лопатки атеиста, самые мягкие, чья жирная середина вылезала наружу, как брюхо паши на подушки сераля, плавились без жара от одного своего возраста, были и очень зрелые камамберы на сыром молоке, вашрены, разжиженные ленью; устрашающие эпуасы волнами выползали из обмытых корок, как реблошоны; фурм-д’амбер и фурм-де-монбризон потели гигантскими динамитными шашками; рокфоры пахли Авероном — проще сказать, овцами и плесенью, мюнстеры сражались с маруалями за право пробиться к ноздре; застенчиво бледнели козьи сырочки — а между тем ведь именно они, козьи сыры, были королями сырных подносов; мотэ с листьями каштана, маслянистый шабишу, сент-моры с ржаной соломой, сель-сюр-шеры с ореховым вкусом, козьи сыры, и зрелые, и свежие, и белые, и кремовые, и присыпанные пеплом.
Хлеб был выбран тщательно — для такого случая нужен был коричневатый, заквашенный на старинной пшенице, с легкой-легкой кислинкой, с мякишем плотным, но не слишком, упругим и тающим, с корочкой, расчерченной на квадраты, твердой, поджаристой, местами почти черной, пахнущей огнем, углем, печью; хлеб обходил стол ковригами по четыре или пять фунтов, которые зажимали к левому плечу, как скрипку, а правой рукой отрезали кусок — теперь уже никто не спал, и для хандры тоже не было места: прибыли сыры! Могильщики снова принялись петь, на этот раз гимны, оды и кантаты во славу ферментации, створаживания, сычужного фермента из желудков коров. Слава жвачным, слава! Слава козе, слава овце! Слава бактериям, слава Смерти! И вина снова ходили по кругу! Белое со слезой! Белое под сыр! Белое со всего мира! Пуйи, сансеры, шабли — округлые, как младенец Иисус, о! Ликуйте и восторгайтесь! Цвет вина — под стать сырам! Белое крозское — под конге! Марсан и руссан — под бофор с горных лугов! Слава корове, слава овце!
- Ты знаешь, что хочешь этого - Кристен Рупеньян - Современная зарубежная литература