— Пенелопа! — крикнула Мельсида. — Тебя к телефону.
— Я моюсь.
— Открой, я дам тебе трубку.
— О господи! — Пенелопа хотела было послать звонившего куда-нибудь далеко-далеко, на Северный полюс, Огненную Землю, Туманность… стоп, только не Андромеды, туда она сбыла такую кучу народа, что в Туманности этой наверняка не пройти, не протолкнуться. Лучше на Волосы Вероники, допустим, что они мокрые и липкие от шампуня, на них жутко неприятно сидеть или лежать, да и ходить скользко… Однако, перебирая адреса, она передумала — а что, если это Армен?
— А кто звонит?
— Не знаю! — Мельсида, судя по голосу, стала терять терпение, и Пенелопа, ворча, как горилла, у которой отняли банан, вылезла из ванны и пошлепала к двери. Мельсида сунула в щель красную телефонную трубку — собственно, это была не трубка, а целый аппарат с торчащей антенной, Пенелопа видела такие в Москве, «Панасоник», ах-ах-ах, какие мы важные, — сунула и ядовито буркнула: — Не урони в воду!
Пенелопа захлопнула дверь и осторожно поднесла трубку к мокрому уху.
— Ну? — хмуро сказала она.
— Пенелопа, это ты? — спросил голос… ах, чтоб тебе, пропади ты пропадом! Чтобы ты не мылся до конца своих дней — как Левон (это было одно из стандартных проклятий, которыми жители свободно-независимой Армении награждали своего любимого президента: чтоб Левону не мыться до конца своих дней, чтоб ему век горячего чаю не пить)… голос Эдгара-Гарегина.
— Ты что, спятил? Я в ванне.
— Знаю, — сказал Эдгар-Гарегин смиренно-самоуверенно. — Но в этом городе так трудно куда-либо дозвониться. А я ведь завтра уезжаю.
— Ну и что?
Эдгар-Гарегин промолчал.
— А кто тебе номер дал?
— Твоя мама.
— Я тебе миллион раз говорила, чтоб ты не… Моя мама?!
— Я обещал ей привезти тебя домой, — признался Эдгар-Гарегин.
Домой? Пенелопа хмыкнула. Вообще-то она собиралась переночевать тут, в замке. На пышной графско-герцогской постели под тяжелым балдахином с золочеными кистями, у горящего камина… то бишь на диване из бархатно-дубового гарнитура, неподалеку от долгоиграющего масляного радиатора. Но с другой, вернее, этой же стороны, надутая кузина Мельсида и не исходящая близкородственной заботой тетя Лена… Опять же мягкие подушки и уютный салон «Мерседеса»…
— Ну как? — спросил Эдгар-Гарегин. — Отвезти тебя домой?
— Отвези.
Уговорившись встретиться через сорок минут (которые неизбежно должны были разрастись, расплыться, раздуться до размеров часа, если не больше), Пенелопа сунула трубку-телефон в кучу грязного белья. Это была единственная, хоть и существенная деталь, искажавшая идиллический пейзаж идеальной ванной: водруженный — словно напоказ! — на хрупкий длинноногий табурет громадный пластиковый таз, в котором возвышалась груда мятого постельного — и пастельного — белья, выложенного, видимо, для стирки. Возможно, и бак грелся с той же целью. Пенелопа содрогнулась от ужасной картины, представившейся ее разгоряченному мытьем и телефонным разговором воображению: сияющая кофе-какао-горчичная (ну и букет!) ванна до краев заполнена замоченными на пару суток простынями и пододеяльниками, бак бойлера опустошен, словно туча после дождя или вымя коровы после дойки. Да, надо уносить ноги. Может, тетя Лена займется замачиванием еще ночью, встанешь утром, а ванна недоступна. Это невыносимо тяжко, хуже не бывает, когда яблочко висит перед носом, да никак не куснуть его в розовый ароматный бочок… лучше, впрочем, персик или виноград, особенно виноград, его Пенелопа обожала — любой, от крохотных кишмишиков до длиннющих «козьих сосков», какими в глазах армян выглядят «дамские пальчики». Да, уносить. Ноги, руки и прочие части тела, а пока… Пенелопа снова забралась в ванну и пустила воду, но процесс нирванизации был нарушен необратимо. По-прежнему выгибался душ, сверкая серебряными колечками, словно целый ювелирный магазин, и испуская прямые, тонкие, как вязальные спицы номер один, заостренные на концах струйки воды, вонзавшиеся в плечи подобно пальцам ловкого массажиста, по-прежнему, прихотливо извиваясь между выпуклостей и впадин, сбегали по животу и ногам веселые ручейки, стекая в пенное озерцо, постепенно наполнявшее ванну, по-прежнему лил мягкий свет потолок, и блестели бежевые кафелины, шуршала занавеска, уютно отделявшая пронизанный и пропитанный водой и паром уголок от остального мира, по-прежнему Пенелопа промеж неплотно задернутых шоколадно-цветастых клеенчатых полотнищ видела в полузапотевшем зеркале очертания своей смоделированной по всем современным канонам — любая готовая одежда сидела на ней как влитая — фигурки. Но что-то сместилось, Элизиум превратился в обыкновенную, хоть и вылизанную, с чешской, а скорее еще более иностранной, сантехникой ванную комнату в чужом — пусть и родной тетки — доме, под окном которого ждет непонятный экипаж с нетерпеливым извозчиком. Но куда спешить — ямщик, не гони лошадей, даже если за них предлагают полцарства… коня, полцарства за коня, какая вспыльчивость и щедрость… Пенелопа не выносила скупердяев, она принадлежала к числу женщин, способных сделать мужа миллионером — если он миллиардер, ха-ха-ха, какой смешной анекдот!.. а что тут, собственно, смешного, кому нужен миллиардер, не желающий стать миллионером, Гобсек и Гарпагон, для чего деньги, если их не тратить, не для того же, чтоб кончить так, как Гобсеково добро… Впрочем, Пенелопа просеивала поклонников через частое сито, Гобсеки сквозь него проскочить не могли никоим образом, соответственно и Армен, и Эдгар-Гарегин были людьми достаточно щедрыми, в меру, разумеется, своих финансовых возможностей, пускать их по миру Пенелопа не намеревалась, да и неизвестно, достигали ли они в своей щедрости таких высот, чтобы пойти из-за женщины по миру или кинуть хотя бы завалящие полцарства. Пенелопа, как известно, отличалась характером гордым и просить не стала бы даже осьмушку графства, да и моральные устои у нее были не из того сплава, хоть и давали трещины при виде красивых одежек или французских духов — наверно, слегка коррозировали, духи — штука опасная… О господи! В нынешние времена, пору всеобщего взаимопожирания, Пенелопа, не бравшая взяток не только в силу положения, скудного на подобные возможности, но и особенностей натуры, казалась себе столпом морали. В конце концов, не она ли среди сутолоки и суеты скромно и целомудренно вязала свой свитер? Звучит почти по-вольтеровски: пусть каждый вяжет свой свитер, и на земле наступит золотой век. Но золотой век все не наступает, олимпийские боги окончательно забыли о дожидающихся вознаграждения добродетелях достойной супруги, простите, подруги Одиссея, да и сам Одиссей пропал, исчез, канул в небытие, нет его, и точка. А есть Эдгар-Гарегин, который, наверно, уже прикатил, караулит, покуривая «Мальборо» и барабаня перстнями, которыми сплошь унизаны его пальцы, по рулю (опять перебор, Пенелопа, перстень у него всего один, правда, величиной с твою башку да еще золотой и чуть ли не с рубином, жуткая гадость). Пенелопа со вздохом выползла из ванны и закуталась в свое поблекшее от многих стирок полотенце, диссонировавшее с окружающим великолепием, как вялый полевой цветок с отражающейся в полированной поверхности стола хрустальной вазой, в которую его машинально ткнули, вернувшись с загородной прогулки. А какие полотенца висели на усеивавших кафельные стыки белых тигриных клыках! Огромные, пушистые, яркие — синие, фиолетовые, бирюзовые… И в эдакую красоту кутает свой отвислый живот и схожие с поставленным на попа символом бесконечности ноги самодовольная дурочка Мельсида, а Пенелопа вынуждена заворачивать свои с трудом отразимые члены в поношенную, некогда зеленую тряпицу. Новые полотенца Клара приберегала в качестве приданого, равно как и простыни, наволочки, а также трусики, лифчики и ночные рубашки неизвестно чьего размера, последнее было неизбежно в условиях системы, при которой свобода выбора сводилась к копанию в объемистых сумках будущих бизнесменок, неутомимо шлепавших в домашних тапочках по не просто скудно, но и с неравномерной скудостью снабжаемым советским городам, перераспределяя товаропотоки (или, скорее, товаро-ручейки) и корригируя неумелую работу плановиков. Сумки поглощали все, что неутомимым поборницам справедливости удавалось выстоять в очередях, выманить из-под прилавков, перекупить в окрестностях магазинов, дабы потом перевезти добытое в Ереван и разнести в тех же сумках по учреждениям и заводам, больницам и театрам. Раскопанное в сумках, полученное в подарок как Анук с Пенелопой, так и самой Кларой, благородно ходившей в почти обносках, складывалось в чемоданы (уточним, что у мысливших современно и презиравших само понятие приданого дочерей многое напрямую аннексировалось) и ждало того туманного дня, когда какой-нибудь нейрохирург, драматург или финансовый магнат, владелец корпорации-самолета-автомобиля и иного имущества (о магнате, впрочем, речь не велась, женатые магнаты, равно как и женатые прорабы, отметались с негодованием и даже с гневом), словом, пока некто умный-добрый-честный-верный-благородный-фигушки-мадам-Клара-где-вы-таких-видали уведет Анук или Пенелопу, а лучше обеих (разумеется, не в одном направлении) из родительского дома, такая… остановись, Пенелопа, поставь точку, иначе на этом предложении задохнешься… уфф! Точка. Такая постановка вопроса возмущала Пенелопу несказанно, она неоднократно становилась в позу оскорбленного достоинства и заявляла: «Если я вам надоела, могу завтра же уйти куда глаза глядят!» На что Клара, справедливо опасавшаяся, что глаза Пенелопы устроены не так, как подобает черным очам благовоспитанной армянской девицы, и глядят не на загс и роддом, отвечала: «Уйдешь к мужу, когда он у тебя появится». А более сентиментальный папа Генрих, тяжко вздыхая, добавлял: «Муж, конечно, дело нужное, но я бы предпочел, чтоб мои дочери оставались со мной».