D0. Рассказ Колика. О виноватом человеке
Колик рассказывал, что однажды с ним в остроге сидел грустный человек с лошадиным лицом, толстыми складками на лбу и широкими ногтями. На вопросы о причинах заключения он тёр лоб, вминая складки как тесто, горестно вздыхал и признавался, что отправил одного молодчика к праотцам. Ничего удивительного в этом не было, Колик и сам недолюбливал молодчиков, но от безделья он стал к грустному человеку присматриваться и выспрашивать ненавязчиво об обстоятельствах. Человек поначалу отнекивался, отмалчивался, но со временем, как это водится за людьми замкнутыми и застенчивыми, попривык к Колику, доверился безоговорочно и поведал о себе всё, что знал. С самых младых ногтей помнил он себя вовсе не опасным, но напротив – смирным и совестливым. Совестился он самых различных вещей: своей некрасивости, нерадивости, несмелости, а когда однажды впотьмах наступил на голодного бездомного щеночка – впервые явственно осознал себя виноватым. Это осознание затвердело и плотно засело в глубине его головы, будто в заранее отпечатанной ячейке, и с той поры уже не покидало его. Он чувствовал вину буквально за всё: за недружелюбие сверстников, за болезни родителей, за беременности девушек, за нелюбовь начальников, за ничтожность чиновников, за смерть аквариумных рыбок, за невоспитанность сыновей, за пожар на первом этаже, за бесстыдство правительства, за ожирение жены, за изворотливость министров, за плевки на лестнице, за озоновые дыры, за мат на стене, за стагнацию юстиции, за сломанную скамейку. Если бы я посещал с ними выставки, разве сломали бы они скамейку? Если бы я избегал дезодорантов-антиперспирантов, разве были бы дыры? Если бы я ходил на демонстрации, разве не расцвела бы юстиция? Но время было безвозвратно упущено, и от неизбывного огорчения пошёл человек сдаваться в тюрьму за все свои проступки и подлости. Жандармы его с некоторым сочувствием выслушали, но в тюрьму не приняли и дали направление к психоаналитику. Психоаналитик оказался молодчиком в очках и суконной поддёвке, хроменьким, он практиковал гештальт-терапию и сразу же подступился к виноватому человеку с анализами. И подумал виноватый человек: отправлю-ка я этого молодчика хиленького к праотцам! Одним больше, одним меньше, а меня зато накажут наконец по заслугам. Схватил он контейнер для анализов и ну молодчика охаживать! Молодчик хворенький тут же дух и испустил, а виноватого человека побили батогами и забрали в острог.
D1. Истории безоблачного детства. О практике и теории
Директору нашей школы, который вёл многие предметы, частенько и самому надоедали все эти лекции, задачки и ничтожные диктанты, и он объявлял свободные практические занятия. Мы встречали их радостными возгласами – несмотря на особую строгость и структурированность, они никогда не бывали унылыми. Мы наперебой предлагали идеи, и иногда директор действительно позволял нам выбирать, но обычно он садился за стол, сжимал голову руками, и через минуту провозглашал тематику и план действий. Например: поиск границ и условий перехода улыбки в гримасу. Мы по очереди старательно растягивали в улыбках рты, замеряя каждый миллиметр перемещения уголков губ и каждый градус распахивания челюсти, заносили данные в таблицы и строили по ним подробные разноцветные графики. Или: фиксация момента наступления визуальной старости. Мы отыскивали самую новую парту и принимались царапать её перочинными ножиками, внимательно наблюдая, как она проходит все стадии потёртости и потасканности до полного и однозначного состаривания. Или: исследование механизма вспыхивания ярости. Сколько раз в зависимости от погоды и времени суток нужно обозвать сеньора Рунаса болваном, чтобы он оскорбился и в гневе вскочил? Все задания мы выполняли скрупулёзно и с большим воодушевлением, и директор не скупился на отличные отметки.
Однако, когда наступало время очередного экзамена, неважно по какому предмету, директор становился суров и неприступен и всякий раз задавал нам один и тот же вопрос, теоретический:
– Что такое сидит внутри человека и толкает его к действию?
– Любовь! – отвечал Хулио.
– Нет. Если я решаю постирать полотенце и кипячу воду, в этом нет любви.
– Разум! – отвечал Толик.
– Нет. Если я предпочитаю галстуки в горошек галстукам в полоску, и езжу за ними в лавку на другом конце города, в этом нет разума.
– Комплексы! – отвечал Колик.
– Нет. Если я выхожу на балкон, и глубоко вздыхаю, и радуюсь утреннему солнцу, и начинаю напевать, в этом нет комплексов.
Мы знали, что директор сам не знает ответа на свой вопрос и трепетно надеется на нашу случайную отгадку, которая сможет всё прояснить, но из почтения к нему делали глуповатый вид и совсем не обижались на двойки.
D2. Побег и скитания. В один из дней
В один из дней, вернувшись домой, я застал дверь в квартиру распахнутой, коврик –истоптанным, пол на площадке – покрытым белыми меловыми следами, через порог к лестнице. Мысли остановились во мне, и я медленно вошёл. Мой любимый зелёный пластмассовый тазик встретил меня вверх дном, с непоправимой трещиной от ручки через всю боковину. Куртка распласталась подле него, с вывернутыми карманами, с выпотрошенным капюшоном, с подожжёнными зажигалкой пуговицами. Я заплакал. В углу, на повороте в кухню, лежал изувеченный табурет, с выломанными ножками, с вырванной из торца кромкой. Капли клея на сочленениях, еловые слёзы на сколах углов. Кто мог быть до такой степени жестоким? В ванной лилась вода – кран был скручен, кафельная плитка побита долотом, раковина сточена напильником. Из розетки тянулся длинный кабель, до самой кухни, где на столе скрючились вилки, ложки и кастрюльки, каждая с двойным змеиным укусом от электрической дуги. По подоконнику был рассыпан чай, и каждую чаинку методично раздавили чем-то тяжёлым, железным. Кто-то выкручивал лампочки и с усилием тряс их, чтобы сорвать спиральки. Кто-то загонял под обои зубочистки и обламывал их, как занозы. Кто-то плеснул в солонку воды, высушил феном и полученным камушком исцарапал зеркало. Но самое ужасное обнаружилось в комнате: толстый синий том Сетон-Томпсона «Жизнь диких зверей» был изуродован и безжалостно растерзан. Скомканные, сжёванные и издевательски разглаженные страницы устилали пол и постель, одни измаранные, другие изгаженные, третьи с глумливыми ремарками на полях. Особенно досталось лисичкам – кто-то ненавидел лисичек настолько, что мелко рвал и кромсал каждый рисунок, перетирая обрывки ладонями до распушившихся катышков. Лисички, лисички, шептал я в подушку, упав на постель, простите меня, ведь я всё готов был сделать для вас, всегда, простите меня.
D3. Истории безоблачного детства. О самом добром человеке
Накануне праздников, перед Рождеством или перед днями рождения, когда мы с братиками ожидали волшебных подарков, нам уже не хотелось слушать страшные сказки, а хотелось чего-то необычайно доброго. Тогда мы шли к маме и забирались к ней под широкий вязаный плед.
– Мамочка, а кто был добрейший человек на свете?
– Много их было на свете, детушки, добрых людей! – охотно откликалась мама. – Всей ночи не хватит, чтобы только имена перечислить. В одном нашем городе проживало никак не менее трёх тысяч добрейших людей, а самым наидобрейшим из них был один судья. Носил он седую бороду в форме лопаты, как Дед Мороз, походный френч цвета хаки, как Робин Гуд, и зелёные вельветовые штаны, под названием штроксы, как волшебник Гудвин. Ко всякой твари он благоволил: и птичкам кормушки мастерил, и котяток молочком угощал, и малышей пряниками потчевал. Время то было непростое, тревожное, голодное, а он весь свой паёк судейский он людям раздавал – то друзьям, то соседям, а то и даже прохожим женщинам незнакомым. Работал он на износ, по двадцать часов кряду – уж очень много людей в те времена под суд попадало, кто настоящий преступник, а кто и по наговору несправедливому. От бедности и от горестей злы были люди, и клевета не за подлость считалась, а за вынужденность. Судья же наш всех одной меркой судил, ни на лица, ни на чины не смотрел, ни на статьи, ни на обстоятельства – всем одинаковый расстрел. Однако для каждого приговорённого минута у него находилась с объяснением и утешением: жизнь сейчас холодна и опасна, сынок, куда как лучше спокойная смерть; иди с миром и ничего не бойся. Многие слушали его, но многие и роптали: да как же наши малыши, пропадут без кормильцев! А судья им в ответ: в детском доме крепче вырастут, уж поверьте мне; знаю не понаслышке, не тревожьтесь; а кто не выживет, так и к лучшему. Бывало, даже солдатиков усталых добрый наш судья подменял: идите поспите, внучки, выспитесь, да и сердце спокойнее будет, я тут сам постреляю. Тогда мало кто из людей его любил, скорее за исчадие принимали, и лишь немногие понимали. Как-то раз на рассвете вёл он на расстрел священника, и тот по пути укорил судью: стольких людей ты погубил, старик, о душе собственной позабыв; как теперь сам перед Судом предстанешь? Правда твоя, брат, отвечал судья, не пекусь я о душе собственной, что мне с неё; лишь о людях мысли мои, как им лучше устроить; вот и ты – начто тебе невзгоды земные, лети себе в рай. Сильно удивился священник таким словам и, размыслив, поклонился судье и руку поцеловал. А вскоре после этого пропал судья – говорят, подстерегли его в лесу неблагодарные граждане, забили и замучили насмерть чуть ли не голыми руками, и в овраге зарыли. Вот как бывает, детки. Хотите компотика?