А вот свидетельствует другая женщина в белой одежде под черным покрывалом, сестра Жак-Мари. Она из Вандеи, бежала в Ванс со своим отцом, старым отставным офицером. У нее был диплом медицинской сестры, и она искала работу. Ей сказали об Анри Матиссе и о том, что по своему состоянию он нуждается в постоянном уходе. Молодая, очень красивая девушка явилась к Матиссу и была сразу же принята в качестве медицинской сестры.
Летом 1942 года ее присутствие оказалось крайне необходимым. В это время врачи в Ницце настаивали на том, чтобы оперировать Матисса по поводу желчнокаменной болезни. Чтобы спастись, художник, к счастью, срочно вызвал профессора Вертхаймера, которому, при веской поддержке профессора Гютмо, удалось доказать медицинскому миру Ниццы, «каким безумием было бы отправить на операционный стол этого тяжелого гипертоника».
Увидев у своего изголовья лицо, исполненное такого классического изящества, Матисс был взволнован, а узнав, что его медицинская сестра интересуется живописью, попросил ее однажды позировать ему несколько сеансов…
По-видимому, не вызывает сомнений, что позднее, после того как прекрасная девушка из Вандеи приняла постриг, Матисс вдохновлялся ею для изумительного профиля португальской монахини. [542]
Если молодая беженка отложила на некоторое время решение вступить в орден госпитальеров, то лишь для того, чтобы продолжать ухаживать за Анри Матиссом.
Дела шли гораздо лучше, когда в 1947 году девушка из Вандеи, ставшая послушницей доминиканского ордена, была послана в Фуайе Лакордер в Вансе, санаторий, где находились на излечении молодые девушки, которым угрожал туберкулез. Таким образом, медсестра и выздоравливающий не расстались, поскольку вилла Матисса «Мечта» на дороге Сен-Жанне и Фуайе Лакордер находятся почти друг против друга.
Мать Жилле, настоятельница Фуайе Лакордер, собиралась тогда отремонтировать старинную часовню, опустошенную пожаром. Однажды сестра Жак-Мари беседовала с Матиссом на эту тему и предложила ему посмотреть небольшой проект витража. Акварель заинтересовала художника, а еще больше — идея восстановления часовни или даже ее строительства.
Эти проекты витражей он осуществит сам. И вскоре сестра Жак-Мари понимает, что для художника — это давно лелеемый план.
«Я увидел, — не раз говорил Матисс Рене Леришу, — в том факте, что в Лионе за мной великолепно ухаживала одна сестра-доминиканка, а затем в Вансе — другая монахиня-доминиканка, говорившая со мной о Капелле четок, я увидел поистине небесное предначертание, некое божественное знамение…»
О том, как на это реагировал Арагон, Матисс шутливо рассказывал одному из друзей Альфреда Барра. Вскоре после того как был окончен первый макет капеллы, к Матиссу приехал Лун Арагон. Как обычно, беседа вскоре приняла самый дружеский характер. Через час Матисс показал пальцем в угол комнаты, где на столе стоял макет.
— Вы ни слова не промолвили о моей капелле, — лукаво сказал Матисс, — она вам нравится?
Войдя в комнату, Арагон сразу же заметил макет храма, но решил не обращать внимания на неприятный для него предмет. Даже теперь, несмотря на настояния Матисса, он не захотел повернуть голову, чтобы на него взглянуть. В конце концов Матисс, притворившись разгневанным, схватил стоявшую у изголовья своей кровати чернильницу и пригрозил ею Арагону: «Слушайте, посмотрите на этот макет, пли я разобью ее о вашу голову!» — сказал он, смеясь несколько принужденно.
На этот раз поэт был вынужден уступить хозяину. Посмотрев молча на макет модели, он сказал: «Очень красиво, очень весело! Когда мы придем к власти, мы превратим это в танцевальный зал!»
Тут Матисс взорвался:
«Ну нет! Этого никогда не будет. У меня официальная договоренность с муниципалитетом Ванса о том, что если когда-нибудь монахини будут экспроприированы, капелла станет музеем, историческим памятником».
На этом дело не кончилось. Вот что рассказал однажды Матисс профессору Леришу:
«Арагон возобновил атаку, и, поскольку он начал упрекать меня, я был вынужден ему ответить: „Я делаю то, что мне доставляет удовольствие. И я, впрочем, давно уже имел желание поступить именно таким образом“. Он же продолжал уж очень настаивать на своем, и мне пришлось его выставить (слова, услышанные Рене Леришем из уст Матисса, носили несколько более резкий характер), крикнув ему: „Я делаю то, что хочу. Вы не можете меня понять!“»
«Верю ли я в бога? — писал Матисс в 1947 году в „Джазе“. — Да, когда работаю. Когда я покорен и скромен, я чувствую, что мне будто кто-то помогает, заставляя создавать вещи, стоящие выше меня».
«МОИ ОТКРОВЕНИЯ»
Сожалея о золотом веке Фра Анджелико, Матисс сказал однажды своему верному другу Жану Пюи: «Мне хотелось бы жить подобно монаху в келье, лишь бы только было чем писать без забот и беспокойства».
«Всю свою жизнь я испытывал на себе влияние мнения, которое было общепринятым, когда я начинал: тогда одобрялось лишь отражение наблюдений, сделанных с натуры, а все, что шло от воображения или воспоминаний, называлось „фокусничаньем“, считалось недостойным пластического произведения. Мэтры Академии говорили своим ученикам: „Слепо копируйте натуру“.
На протяжении всей своей жизни я выступал против такой установки, которой не мог подчиниться, и следствием этой борьбы были различные повороты на моем пути, на протяжении которого я искал возможности выражения за пределами буквального копирования, например в дивизионизме и фовизме.
Этот бунт заставил меня заняться изучением каждого конструктивного элемента в отдельности: рисунка, цвета, валеров, композиции. Я стремился постичь, каким образом эти элементы могут вступить в синтез так, чтобы наличие остальных элементов не уменьшало выразительности каждого из них, каким образом, соединяя эти элементы, выявить присущие им свойства и сохранить чистоту средств. Каждое поколение художников смотрит по-разному на созданное предыдущим поколением. Картины импрессионистов, построенные на чистых цветах, заставили следующее поколение увидеть, что эти цвета, которые можно применять для изображения предметов или явлений природы, сами по себе, независимо от этих предметов, воздействуют на чувства зрителей. Более того, простой цвет может воздействовать на чувство тем сильнее, чем он проще. Например, синий, когда ему аккомпанирует сияние дополнительных цветов, действует, как энергичный удар гонга. То же самое можно сказать о красном и желтом, и художник должен уметь при необходимости использовать это.
В капелле моей главной задачей было установить равновесие между светящейся цветовой плоскостью и белой стеной, покрытой черным рисунком.
Эта капелла является для меня завершением труда всей жизни, венцом огромных, искренних и трудных усилий. Не я выбрал себе эту работу, а судьба избрала меня для нее в конце моего пути, по которому я и дальше пойду в моих поисках. Капелла позволяет мне закрепить найденные мною принципы.
Я предчувствую, что эта работа не будет бесполезной и что она может остаться выражением определенной эпохи в искусстве, быть может, уже изжитой, во что я, впрочем, не верю. Это невозможно знать сегодня, до того, как возникнут новые движения.
Заблуждения, которые, может быть, есть в этом выражении человеческого чувства, отпадут сами собой, но останется живая частица, способная соединить прошлое с будущим пластической традиции. Мне хотелось, чтобы эта частица — я называю ее „Мои откровения“ — была выражена с достаточной силой, стала плодотворной и вернулась к своему источнику.
Анри Матисс». [543]
В восемьдесят лет к нему вернулась жизнь, и, несмотря на страдания, неотвратимые при его болезни, Матисс не переставал утверждать, что благодаря работе — нескончаемой работе, — а также благодаря превосходному климату Ниццы, который был всегда благотворен для него, он познал наконец радость жизни.
В начале 1952 года, 15 января, около шести часов вечера я позвонил у двери Анри Матисса на третьем этаже «Режины». Когда я входил, от Матисса вышел врач. Он только что измерил художнику кровяное давление и, казалось, был в превосходном настроении. Все шло наилучшим образом.
Один из внуков мастера, Поль Матисс, высокий темноволосый юноша, удивительно изящный, проводил меня в комнату, всю увешанную огромными рисунками. Анри Матисс, одетый в широкую пижаму из очень светлой ангорской шерсти (цвета «волос королевы»), сидел в кресле рядом со своей подвижной и остроумной внучкой Жаклин — Джекки. Восьмидесятилетнему художнику едва можно было дать шестьдесят, настолько он был крепок и красив, высокая фигура его была по-прежнему пряма, а на его лице — лице Юпитера — ни единой морщины.
— Сегодня утром, — сказал он, — я совершил большую прогулку на солнце.