„Передайте молодым художникам, что ремесло художника не имеет ничего общего с дилетантизмом и что оно совершенно неподвластно превратностям моды, шумихе и спекуляциям. Совесть художника — это чистое и верное зеркало, в котором он каждое утро, встав, должен увидеть отражение своего творчества таким, чтобы не пришлось за него краснеть. Постоянная ответственность творца за самого себя и весь мир — не пустые слова: помогая созиданию вселенной, художник поддерживает собственное достоинство“.
Матисс до последнего вздоха не перестает ощущать ответственность за это „собственное достоинство“ не только перед молодежью, но и перед детьми. Что может быть трогательнее, чем присланные в декабре 1954 года в „Paris-Match“ „воспоминания“ мадемуазель Ульрих из Сен-Жермена.
„Меня глубоко взволновала смерть художника Анри Матисса, и я отдаю последний долг всему творчеству одного из крупнейших представителей современной живописи. Поскольку я долгие годы жила в Ницце, а некоторое время даже совсем рядом с громадным дворцом „Режина“, возвышающимся над городом на холме Симье, то мне удалось дважды посетить две крупные выставки художника.
При первом посещении мне было тринадцать лет, я была ученицей четвертого класса. Одна из наших преподавательниц повела нас группой в галерею, где Матисс развесил множество своих прекраснейших полотен. В какой-то момент мы все внезапно остановились перед полотном, символика которого нам показалась неясной, осудив его со всей жестокостью детской непосредственности, где критика сводится к безапелляционному: „Это мне нравится“ или „Это мне не нравится“. Это произведение, с нашей точки зрения, было отмечено самым совершенным классицизмом, то есть попросту было „плохим“ — суждение, казавшееся мне в то время не подлежащим обжалованию.
В этот момент Матисс, прохаживавшийся инкогнито среди посетителей, прошел возле нашей маленькой группы, и мы его узнали, поскольку видели накануне его фотографию в газетах. Один из нас спросил его, правда, очень вежливо, не он ли господин Матисс.
Старый — каким он уже был в то время — человек, укрывшись за своей седой бородой и очками, заявил нам, что не имеет ничего общего с художником. Извинения, сожаления, сомнения…
Когда мы уже готовы были выйти из галереи, тот же старый господин скромно отвел нашу учительницу в сторону: „Мадам, я действительно художник Анри Матисс, но я никогда не посмел бы признаться в этом детям, столь сурово осудившим одно из моих полотен, потому что безжалостная, хоть и необдуманная критика одного из них испугала меня и заставила поверить, что только они одни видят правильно, и в глубине сердца в данный момент я ненавижу эту картину, которая могла неприятно поразить взгляд ребенка, даже если критики вынуждены будут впоследствии сделать из нее шедевр. Простите меня за эту маленькую ложь, мадам“.
И старый человек исчез в толпе“. [554]
Какая прелестная история, не правда ли? Там есть все: и самоуверенность неблагодарного возраста, не ведающего жалости, и скромность мэтра, слывшего надменным (его высокомерие плохо скрывало душевное целомудрие и глубокую застенчивость), и, наконец, его большая любовь к детям, которым он всегда хотел нравиться.
В те времена он брался вновь за школьные тетради и писал палочки, чтобы сохранить твердость штриха. [555] „Я видел, — рассказывает нам Арагон, — как он целыми ночами рисовал буквы, изучая вновь алфавит в свои семьдесят шесть лет“. И, беседуя о своих занятиях каллиграфией с автором „Матисса во Франции“, этот великий человек сказал следующее: „Мгновенные зарисовки не являются моим главным занятием: это просто кинозапись последовательных образов. Я постоянно веду ее во время основной работы, работы над картиной, которая представляет собой лишь результат ряда уточняемых переосмыслений. Я вдруг подумал об утреннем жаворонке… И все же, начав с трели, я хотел бы закончить органным песнопением“.
Жаворонок. Прежде всего вспоминается панаша Коро. И разве он, добряк Коро (как были добряками Лафонтен и Фрагонар), не нашел точное слово в тот день, когда перед какими-то картинами Делакруа сказал: „Это орел, а я всего лишь жаворонок; я пою песенки, витая в серых облаках“. Жаворонок — это наша птица, а „песенки“ папаши Коро и папаши Матисса — это вся Франция. Только еще есть Делакруа, полет орла… И вот почему Анри Матисс хотел закончить „органным песнопением“».
Для Анри Матисса на закате дня 3 ноября 1954 года началась новая жизнь, быть может та, которую он предвидел двенадцать лет назад во время одной из бесед с Арагоном. В тот вечер ангел сорвал с него тленные покровы. Удар поразил его внезапно. Он тихо скончался на руках своей дочери Маргариты…
«Закончить органным песнопением…» Желание зодчего в Вансе исполнилось. Архиепископ Ниццы, монсеньор Ремон, был прав, когда произносил надгробное слово на похоронах Матисса в высокой церкви в Симье, где два года назад стоял гроб с прахом Рауля Дюфи. Отныне они покоятся рядом в райской тишине маленького кладбища.
«Когда душа отлетает, — говаривал Матисс, — неважно, куда поместят тело, было бы благопристойное место». Но никто не мог забыть о том, что Ницца всегда была для него избранным местом… Поэтому его верный друг Жан Медсен, мэр и душа этого очаровательного города, решил, с согласия семьи художника, приобрести для него, так же как и для Дюфи, небольшой участок земли, смежный с кладбищем Симье, где уже не оставалось ни одной свободной пяди.
Некоторые были удивлены поступком монсеньора Ремона, решившего, что этому художнику, слывшему агностиком, подобают церковные похороны, и очень пышные, однако прелат не мог забыть того, в каких выражениях Анри Матисс предложил ему в дар четыре года тому назад свою капеллу в Вансе:
«Ваше преосвященство,
Со всем смирением я приношу Вам в дар Капеллу четок сестер-доминиканок в Вансе. Она потребовала от меня четырех лет исключительно упорного труда и является итогом всей моей творческой жизни. Я считаю ее своим шедевром. [556]
Пусть будущее подтвердит это суждение постоянно растущим интересом, не имеющим даже отношения к высшему назначению этого памятника.
Я рассчитываю на Ваше многолетнее знание людей и Вашу высокую мудрость, которые позволяют Вам оценить усилия, представляющие результат жизни, полностью посвященной поискам истины.
А. Матисс».
Малашит, Мирпуа, Арьеж.
Май 1945 — ноябрь 1955 г.
ПОСЛЕСЛОВИЕ
«Обо всем, что меня касается, сказано в книге Раймона Эсколье. Я сам ее просмотрел». Уже одни эти слова Матисса ставят работу Эсколье на совершенно особое место среди десятков книг и огромного количества статей, посвященных выдающемуся французскому художнику XX столетия. Правда, относятся они не к изданию 1956 года (Париж, издательство Артем Файар), с которого сделан настоящий перевод, а к гораздо менее объемистой биографии мастера, выпущенной в 1937 году в парижском издательстве «Флури», но сохраняют свою действенность и для книги, вышедшей в свет почти двумя десятилетиями позже. Дело в том, что текст раннего издания полностью включен в более позднее. Матисс знал, что Эсколье готовит продолжение, и был заинтересован в том, чтобы такая книга появилась. Предполагалось, что это будет второй том, считая за первый издание 1937 года. Однако в конце концов Эсколье объединил все написанное им о Матиссе под одной обложкой и выпустил уже после смерти художника книгу «Matisse, ce vivant» (буквально: «Этот живой Матисс») — название, трудно переводимое и подразумевающее, что автор писал портрет по живым впечатлениям. В английском переводе книга Эсколье вышла под заглавием «Матисс с натуры» («Matisse from the life»). Остается только пожалеть, что Матисс уже не просматривал страницы, рассказывающие о нем и его творчестве после 1937 года, — это, конечно, способствовало бы большему приближению «к натуре».
Раймон Эсколье прожил долгую жизнь (1882–1971) и играл довольно заметную роль в художественных сферах французской столицы. Сын писателя и художницы, он избрал для себя путь, на котором тесно соединились литературные и искусствоведческие увлечения. Самые ранние его книги, появившиеся еще перед первой мировой войной, — поэтический сборник «К другому берегу», очерк о творчестве Домье и «Новый Париж», исследование, посвященное, главным образом, тому, как проявил себя стиль модерн в зодчестве и ремеслах столицы. Гюстав Жеффруа, друг Моне, известный критик, в предисловии-напутствии к «Новому Парижу» отметил у молодого автора «любовное и живое рассмотрение произведений искусства».
До середины тридцатых годов Эсколье деятельно подвизался на ниве драматургии и романистики. Им опубликовано девять романов. Впрочем, сочинительство, хотя и принесло ему ряд премий, в том числе Гран При по литературе Французской академии за роман «Трава любви» (1931), не оставило сколько-нибудь заметного следа в художественной прозе Франции.