могу отказать себе в удовольствии привести письмо поэта императрице с просьбой ходатайствовать за него перед министром юстиции:
[Париж] 6 ноября 1857 г.
Мадам,
Необходима вся величайшая самонадеянность поэта, чтобы осмелиться занимать внимание Вашего Величества таким незначительным делом, как мое. Я имел несчастье быть осужденным за сборник стихотворений, названный: «Цветы Зла», так как ужасающая откровенность заголовка не смогла достаточно защитить меня.
Я верил, что создал прекрасное и значительное произведение, а тем более произведение светлое; его сочли довольно мрачным, чтобы вынудить меня переделать книгу и исключить несколько кусков (шесть из ста). Должен заметить, что Правосудие обошлось со мной с удивительной вежливостью и даже выражения приговора содержали признание моих возвышенных и чистых намерений. Но штраф, увеличенный непонятными для меня издержками, превосходит возможности вошедшей в поговорку бедности поэтов, и, ободренный столькими свидетельствами уважения со стороны высокопоставленных друзей и вместе с тем убежденный, что сердце императрицы полно сострадания ко всем терзаниям, как духовным, так и материальным, я, после десяти дней колебания и робости, решил домогаться всемилостивой доброты Вашего Величества и просить Вас ходатайствовать за меня перед господином Министром Юстиции.
Соблаговолите, Мадам, принять уверения в чувстве глубокого почтения, с которым я имею честь быть преданнейшим и покорнейшим слугой и подданным
Вашего Величества.
Шарль Бодлер.
Набережная Вольтера, 19.
Дабы понять, как меняются нравы, приведу два осужденных стихотворения Бодлера:
Украшенья
И разделась моя госпожа догола;
Все сняла, не сняла лишь своих украшений,
Одалиской на вид мавританской была,
И не мог избежать я таких искушений.
Заплясала звезда, как всегда, весела,
Ослепительный мир, где металл и каменья;
Звук со светом совпал, мне плясунья мила:
Для нее в темноте не бывает затменья.
Уступая любви, прилегла на диван,
Улыбается мне с высоты безмятежно;
Устремляюсь я к ней, как седой океан
Обнимает скалу исступленно и нежно.
Насладилась игрой соблазнительных поз
И глядит на меня укрощенной тигрицей,
Так чиста в череде страстных метаморфоз,
Что за каждый мой взгляд награжден я сторицей.
Этот ласковый лоск чрева, чресел и ног,
Лебединый изгиб ненаглядного сада
Восхищали меня, но дороже залог —
Груди-гроздья, краса моего винограда;
Этих прелестей рать краше вкрадчивых грез;
Кротче ангелов зла на меня нападала,
Угрожая разбить мой хрустальный утес,
Где спокойно душа до сих пор восседала.
Отвести я не мог зачарованных глаз,
Дикой далью влекли меня смуглые тропы:
Безбородого стан и девический таз,
Роскошь бедер тугих, телеса Антиопы!
Свет погас; догорал в полумраке камин,
Он светился чуть-чуть, никого не тревожа;
И казалось, бежит у ней в жилах кармин,
И при вздохах огня амброй лоснится кожа.
Метаморфозы вампира
Красавица, чей рот подобен землянике,
Как на огне змея, виясь, являла в лике
Страсть, лившую слова, чей мускус чаровал
(А между тем корсет ей грудь формировал):
«Мой нежен поцелуй, отдай мне справедливость!
В постели потерять умею я стыдливость.
На торжествующей груди моей старик
Смеется, как дитя, омолодившись вмиг.
А тот, кому открыть я наготу готова,
Увидит и луну, и солнце без покрова.
Ученый милый мой, могу я страсть внушить,
Чтобы тебя в моих объятиях душить;
И ты благословишь свою земную долю,
Когда я грудь мою тебе кусать позволю;
За несколько таких неистовых минут
Блаженству ангелы погибель предпочтут».
Мозг из моих костей сосала чаровница,
Как будто бы постель – уютная гробница;
И потянулся я к любимой, но со мной
Лежал раздувшийся бурдюк, в котором гной;
Я в ужасе закрыл глаза и содрогнулся,
Когда же я потом в отчаянье очнулся,
Увидел я: исчез могучий манекен,
Который кровь мою тайком сосал из вен;
Полураспавшийся скелет со мною рядом,
Как флюгер, скрежетал, пренебрегая взглядом,
Как вывеска в ночи, которая скрипит
На ржавой жердочке, а мир во мраке спит.
«Цветы Зла» принесли Бодлеру известность (не лишенную оттенка скандальности), но отнюдь не прочное литературное признание. Для Виктора Гюго, не поскупившегося в письмах на комплименты («Ваши „Цветы Зла“ сияют и ослепляют, словно звезды», «Вы творите новый трепет»), Бодлер в первую очередь был важен как жертва «нынешнего режима»: «То, что он (режим) именует своим правосудием, осудило вас во имя того, что он именует своей моралью».
Стареющий денди, ведущий странный, а иногда и предосудительный образ жизни, не лишенный, впрочем, дарования и вдруг ставший «мучеником от эстетики», – так, пожалуй, можно резюмировать образ Бодлера, сложившийся у публики к началу 60-х годов.
Известности Бодлера споспешествовал не только суд, но и критика его книги. Хотя она больно задевала честолюбие поэтического новатора, скандальность, как мы теперь понимаем, важный элемент паблисити. Сам поэт порой называл враждебные выпады «ужасными» («На протяжении трех или четырех лет я окончательно привык к оскорблениям»), но мне представляется, польза была та же, что и от пчелиных укусов – увеличивалась жизнестойкость, не говоря уже о том, что «оскорбления» сказывались на растущей популярности.
Можно без преувеличения утверждать, что суд над «Цветами Зла» утвердил литературные позиции поэта и даже его материальное положение. Став «скандальным», он приобрел бóльшую известность и нашел покровителей в самом неожиданном месте – среди сановников Второй империи. Я не знаю, чтó дала Бодлеру революция, но «наполеоновский тоталитаризм», осудив несколько стихов, многократно компенсировал нанесенный ущерб: да-да, именно так – из правительственных фондов Бодлеру было выделено 200 франков «в компенсацию за моральный ущерб, причиненный судом (!)». Кроме того, в 1858–1861 годах, во время работы над вторым изданием «Цветов Зла», из фондов империи, предназначенных на нужды науки и литературы, «опальному» художнику было выделено еще 1200 франков. Такой вот «тоталитаризм» – так и просится сравнение с Гумилёвым, Ахматовой, Цветаевой, Бродским…
Мало того, согласно законам Второй империи, осужденная книга в обязательном порядке подлежала… переизданию с внесением исправлений, указанных в приговоре (!). Иными словами, Приговор обязывал поэта подготовить второе издание, в котором шесть изъятых стихов следовало заменить равным