Однако… ее как-то тронуло, что неизвестный юноша носит полное имя ее отца. Даже странно представить, что на свете кто-то еще может называться Захаром Мироновичем Кордовиным… (тогда она еще и вообразить была не в состоянии, до какого болезненного оцепенения этот юноша похож на папу!).
Одним словом, письмо угодило Жуке под настроение в нужную минуту: она как раз вернулась из Кисловодска, где провела три чудесных, никого не обязывающих недели с одним председателем райпотребсоюза Махачкалинского района («скажем так, Фанни Захаровна: люди приходят, того-сего им надо, можно ли тот-другой эшелон списать, так? Деньги у нас не считают. Деньги кладут на весы».).
Она подумала — ну, в самом деле, что это я? Какие счеты, все мертвы, жизнь продолжается… Села и написала, что принять племянника она не против. Пусть приезжает и остановится у нее.
Само собой, на время.
Само собой, он остался у нее навсегда.
И дело не в той оторопи, которая буквально парализовала ее, когда, открыв на звонок дверь, она увидела на пороге обаятельного черноволосого крепыша с беспощадными серыми глазами; дело в его мягкой безоговорочной воле, которой — точно как у папы — подчинялись все, кто попадал в сферу его взгляда, улыбки, брошенного вскользь замечания или шутки.
И все годы учебы он проспал на полу, на красном надувном матрасе, купленном в спортивном отделе Винницкого универмага. («Зюня, ты не должен быть для тети обузой. Ты должен быть скромный самостоятельный парень. Развернул — надул — лег — уснул. Проснулся — сдул — сложил — ушел на экзамен».)
Ах, красный матрас, красное плавучее средство — как же он оказался крепок, надежен и упруг! Как часто он выдерживал двоих — особенно в те недели, когда тетя уезжала в свои Гагры — Сочи — Кисловодск (взяв с него честное-благородное слово не паскудить, то есть, не осквернять ее благородного ложа. Могла и не волноваться: более неудобного снаряда для упражнений в любви вообразить было немыслимо).
Тогда бывший кабинет деда словно приосанивался, стряхивал с себя унылые будни, жадно вслушиваясь в молодой смех, стоны и шепот, — возможно, вспоминал своего давнего хозяина.
Какие заплывы совершались тогда на красном надувном галеоне, какие соревнования — кто дольше, кто дальше, кто выше… Неутомимо: и кролем, и брассом, и на спине… или как капитан, вглядываясь в даль, в окна и чердаки дома напротив, поверх двух шелковистых, пушком покрытых волн, то утихающих в истомном штиле, то поднимающих капитана ввысь, на гребень вздыбленного вала спины, с пенной гривой самых разных — рыжих, каштановых, русых, пепельных кудрей, — в ожидании последнего ликующего вопля: «Земля! Земля-а-а-а!!!»…
Глава седьмая
1
Смоляные кудри его внезапно обретенной тетки ничуть от возраста не потускнели. Это поразительно, но ни одного седого волоса в кудрях не завелось.
— Фамильный устойчивый пигмент, — важно объяснила она племяннику, показательно вытягивая двумя пальцами прядь над своей макушкой. — Ты тоже никогда не поседеешь.
— Мерси, — отвечал юный паскудник. Он очень скоро понял, что тетка — тоже немного эвербутл: взбалмошная, обидчивая, как ребенок, и очень родная.
В первое же утро за завтраком она объявила ему, что он — неотесанный провинциал, и что ему следует избавляться от украинского «хэканья» и учить испанский.
— Ис-пан-ский?! — сощурился он. — Это еще за каким чертом?
— Семейная традиция. — Она подняла учительский палец. — Твой дед свободно говорил и писал на испанском.
— На здоровье, — отозвался неучтивый внук своего деда.
— Estupido! — крикнула она так, что изо рта на стол вылетел кусок булки, который она успела откусить. Подобрав кусок со скатерти и отправив обратно в рот, пояснила уже спокойней: — Что означает: болван! Eres un estupido cateto! Ты — провинциальный болван!
— А как по-испански: «ощипанная кура»? — с любопытством осведомился племянник.
Тетка задумалась…
— На испанском нет разницы между «курой» и «курицей». Хм… — она с интересом взглянула на юношу. — А в самом деле: в литературном испанском «курицы» почему-то вообще почти не упоминаются, больше петухи и цыплята. Понятие «ощипать» передается словом «обобрать». Если же ты имел в виду презрительный оттенок по отношению к женщине, то… лучше, пожалуй, сказать: пахаррака.
— Пахаррака? — весело переспросил он. — Отличный язык. Начинаем учить испанский. Будешь у меня Пахарракой.
Она отложила вилку и сказала:
— Ты вылетишь отсюда в два счета, сегодня же! — и вслед за этим заявлением сразу: — И будешь называть меня Фанни Захаровна! На «вы»! Понял?!
— А как тебя называл этот… ну, мой дед? — невозмутимо осведомился наглец.
Тетка затуманилась и пробормотала:
— Папа?.. — вдруг растерянно подумав, что за много лет второй раз вслух произносит это слово. И все из-за этого мальчишки. — Папа называл меня… Жука.
Племянник поднялся из-за стола, обошел его, встал у тетки за спиною, так что оба они отразились в высоком зеркале напротив, обнял ее плечи и сказал:
— Смотри, Жука: Семейный снимок.
И так поразительно был на папу похож, что Фанни Захаровна неожиданно для самой себя бурно разрыдалась.
* * *
В быту его тетка была на редкость непритязательна. Спала, например, на старом отцовском диване, в деревянную спинку которого был вделан допотопный купеческий ящичек с двумя полками и стеклянной дверцей. Захар, который все вокруг подмечал и которому вечно до всего было дело, поинтересовался: для чего шкафчик: для выпивки? для румок? для слоников? почему ничего не стоит?
Жука немедленно огрызнулась, чтоб не лез не в свое дело. Он улыбнулся.
Почему-то буквально в первые же дни дело обернулось так, что эта комната без этого стервеца уже казалась необитаемой — он на редкость уютно и ловко в ней расположился, и осмотрев и ощупав все стоящие и лежащие предметы, уверенно брал, что ему хотелось, ласково тетке улыбаясь, если та его одергивала.
— А что там, на антресолях? — в первый же день поинтересовался племянник. И Жука, ровно так же, как в сорок пятом — тете Ксане, пояснила, что — ничего, барахло ненужное.
— А посмотреть?
— Да кто полезет, высота метров пять.
— А лестница?
— Лестницу сожгли в начале блокады.
— И шо, больше не купили никогда?
— Отстань от меня, липучка, надоел, вылетишь отсюда немедленно!!!
Он приволок лестницу минут через пятнадцать. Все очень просто, Жука: выпросил на складе гастронома за углом, оставил им три рубля и паспорт в залог.
Мгновенно по лестнице взобрался наверх, и понеслись оттуда удивленные ахи: ах, черт, здесь холсты на подрамниках! ах, чи-и-и-стые! ах, откуда?!
И весь день, раздевшись по пояс, перебирал там что-то, снимал, вытирал пыль, осматривал, аккуратно перевязывал, перепаковывал, опять поднимал наверх…
К вечеру Жука поняла, что бездельник и наглец способен к многочасовому сосредоточению и упорной работе. Сюрприз! Нет, не сюрприз, подумалось сразу, не сюрприз, а — папа…
Вечером он окончательно спустился с лестницы, заявил, что холсты так и будут пока лежать именно там в полном порядке, на всякий случай… Был молчалив, видимо, сильно удивлен, что тот… его тезка… отец Жуки, словом… тоже был снедаем художнической страстью… И с этого дня в разговорах стал называть того не иначе, как дедом…
* * *
Андрюшу он вызвал в Питер через неделю, и все время приемных экзаменов в девятый класс СХШ тот тоже прожил у неожиданной и смешной тетки Захара, ежеутренне совершающей у окна какие-то балетные па. Спали валетом все на том же надувном красном матрасе, отгороженные от тетки шелково-бамбуково-рассветной китайской ширмой, купленной по этому случаю в антикварной лавке у Юрия Марковича.
Экзамены оба одолели с успехом и — отметим — совершенно самостоятельно: письмо дяди Сёмы с обращением «Дорогой клиент!» в день художественного просмотра со страшным гоготом пустили по ветру снежным вихрем с Литейного моста.
В то время СХШ имени художника Иогансона, детище и юный подлесок института имени Репина (в народе — академии художеств), уже покинула стены самой академии и перебралась на Васильевский остров, в особняк на улице Детская, 17-а. Там было менее торжественно, менее ободрано, более привольно и уютно. Поблизости находились ДК имени Горького, приличные, но по бедности недостижимые для ребят забегаловки «Русский музей» и «Эрмитаж», а также анонимное кафе, имя которого ничего не значило, потому, что ученики и педагоги СХШ именовали его просто — «гадюшник».