умственная отсталость) и связанные с ней события (ее тайный брак, эксплуатация со стороны брата, публичное признание Ставрогина в том, что он женился на ней, и ее насильственная смерть вместе с братом) в записных книжках Достоевского неизменны с самого начала[130]. Каково бы ни было ее значение в романе, Марья Тимофеевна играла в общем замысле Достоевского важнейшую роль [Сараскина 1990: 132]. Приводя существенные, убедительные доказательства, основанные на русском фольклоре и других произведениях Достоевского, Сараскина прослеживает происхождение Марьи Тимофеевны до самых ее бесовских корней. Ее физические и умственные недуги указывают на духовное нездоровье, поскольку в мире Достоевского причиной душевных – да и физических – болезней является не повреждение нейронов («хвостиков», о которых Дмитрий Карамазов узнает от Ракитина), а проклятые, ложные идеи [Сараскина 1990: 139]. Как и Лиза Хохлакова в «Братьях Карамазовых», Марья Тимофеевна одержима бесом. Сараскина находит корни образа Марьи Тимофеевны в «женщине, влюбленной в черта», из древнерусской «Повести о бесноватой жене Соломонии» [Сараскина 1990: 138]. Она также указывает на перекличку этого образа с пушкинским стихом из эпиграфа романа: «Ведьму ль замуж выдают?» Почему, спрашивает Сараскина, если Марья Тимофеевна обладала пророческим даром, она вышла замуж за Ставрогина? Почему она утопила своего младенца (если он существовал) и почему она утопила его «некрещеным»? Сараскина полагает, что, преклоняясь перед Ставрогиным, Марья Тимофеевна на самом деле преклоняется перед демоническим «премудрым змием» – еще одним образом из славянского фольклора, – которого предпочитает в нем видеть. Таким образом, ее поклонение принимает форму акта идолопоклонства. Истеричность Марьи Тимофеевны резко контрастирует с жертвенной любовью Даши[131]. Сараскина делает вывод: Марья Тимофеевна ранее полагала, что ее муж – не «князь-богоносец», а «князь-Люцифер, в гордыне сатанинской противопоставляющий свою волю воле божьей» [Сараскина 1990: 152]. Таким образом, ее разочаровало не то, что он – не Христос, а то, что он не тот гордый и непокорный демон, которого она желала себе в мужья. Поступки Ставрогина в ходе его визитов в главе «Ночь» – приглашение Кириллова быть его секундантом, предупреждение Шатова о грозящей ему опасности, просьба к Шатову и дальше заботиться о Марье Тимофеевне, отпор Федьке Каторжному, упрек Лебядкину – все это попытки стать добрым и оказать сопротивление злу, овладевшему жителями города. Именно этого изменившегося Ставрогина Марья Тимофеевна и предает анафеме.
Таким образом, Сараскина переворачивает характерологическую ось добра и зла в романе. Она полагает, что бездействие Ставрогина является единственно возможной реакцией на зло в падшем мире, и приходит к неизбежным политическим выводам: реакция Ставрогина на зловещие планы Верховенского является наилучшей из возможных и предвосхищает последующие события российской и советской политической истории:
Ставрогин явил пример несоучастия в «крови по совести», в разрушении по принципу И, может быть, в свете того реального опыта, который не обошел Россию, где была «попробована» программа Верховенского, феномен ее осмысления и осуждения, а также пример несоучастия, противоборства и отказа от самозваной власти и в самом деле явили собой нечто в высшей степени поучительное. Во всяком случае – по меркам позднейшего времени – почти и неслыханное [Сараскина 1990:312–313].
Это оригинальное истолкование придает нам смелости, чтобы исследовать другой ранее табуированный вопрос: каков на самом деле характер отношений Марьи Тимофеевны со Ставрогиным? Правда ли, что его брак с ней был не более чем шуткой пьяного развратника? Читателям следует с осторожностью относиться к идее понять это утверждение буквально; в конце концов, мы услышали его от самого большого лжеца среди героев романа. Ложь возникает при распространении сплетен. Если Петр Верховенский ассоциируется со сплетнями, а Ставрогин – со скрытой истиной, то интерпретацию истории Ставрогина, основанную на буквальном понимании текста романа, нельзя считать удовлетворительной. Иными словами, наш Ставрогин – это не тот, кто в какой-то важный момент развития сюжета перешел на светлую сторону и раскаялся в прошлых грехах, а скорее тот, кто с самого начала был оклеветан и на кого другие старались свалить свою вину.
Во время рокового воскресного приема у Варвары Петровны, после драматичного ухода Ставрогина вместе с его калекой-женой, Петруша Верховенский, заметив, что «в некоторых случаях третьему человеку гораздо легче объяснить, чем самому заинтересованному» [Достоевский 19746: 150], берется объяснить произошедшее шокированной матери Николая Всеволодовича (и свекрови Хромоножки). По словам Петруши, Ставрогин, ведя разгульную жизнь в Петербурге, связался с компанией беспутных бродяг, собравшейся вокруг пьяницы-шута капитана Лебядкина. Мария Тимофеевна, сестра Лебядкина, увязалась за ним. Петруша сообщает:
Она там в углах помогала и за нужду прислуживала. Содом был ужаснейший; я миную картину этой угловой жизни, – жизни, которой из чудачества предавался тогда и Николай Всеволодович. Я только про тогдашнее время, Варвара Петровна; а что касается до «чудачества»[132]… <…> Mademoiselle Лебядкина, которой одно время слишком часто пришлось встречать Николая Всеволодовича, была поражена его наружностью. Это был, так сказать, бриллиант на грязном фоне ее жизни [Достоевский 19746: 149].
Члены этой пестрой компании смеялись над больной женщиной из-за ее влюбленности. Как рассказывает Петруша, она была слегка помешана, но не до такой степени, как впоследствии. Поворотным пунктом стал некий бурный вечер, когда собутыльники Лебядкина «обижали» его сестру. Защищая ее честь, Ставрогин выбросил одного из них из окна. Петруша уверяет своих слушателей, что «рыцарских негодований в пользу оскорбленной невинности» в этом поступке не было; скорее это также была шутка. Благородный поступок Ставрогина, по-видимому, окончательно расстроил психику Марьи Лебядкиной. Однако, несмотря на ее возбуждение, он продолжал оказывать ей знаки особого уважения – «третировать ее как маркизу», – что, как сказал ему тогда Кириллов, только усугубляло ее душевную болезнь [Достоевский 19746:149–150]. Что же ответил Ставрогин на это обвинение? «Вы полагаете, господин Кириллов, что я смеюсь над нею; разуверьтесь, я в самом деле ее уважаю, потому что она всех нас лучше» [Достоевский 19746: 150] (курсив мой. – К. А.). Петруша уверяет своих слушателей, что все это было шуткой, баловством, фантазией преждевременно уставшего человека, психологическим экспериментом над слабоумной калекой, мучительным для нее.
Такова история в изложении Петруши Верховенского. Но он говорит людям то, что они, по его мнению, хотят услышать. Варвара Петровна отвечает: «Нет, это было нечто высшее чудачества, <…> нечто даже святое!» [Достоевский 19746: 151]. Все содержание романа в целом показывает нам, что Петр Верховенский, креатура языка, – лжец. Можем ли мы на этот раз принимать его слова на веру? Возможно, скрытая истина совсем иная? И действительно, слова Ставрогина («она всех нас лучше») имеют скрытый смысл, перекликающийся со стихами 46–47 седьмой главы Евангелия от Луки, где Иисус защищает