Елизавета оставалась еще в Вене, когда узнала о своем вдовстве. Родня хотела увезти ее в Венгрию, но она, с присущей ей находчивостью, ускользнула, поступив работать медицинской сестрой. В те первые дни войны многие аристократки вызывались добровольно идти в сестры милосердия, но спустя пару месяцев усталость, запах крови и гангрены отбивали желание. Да только Елизавета была из другого теста: она выдержала все, и спустя год ее перевели в специальный отдел лицевых ранений под руководством профессора Киршбаума с медицинского факультета Венского университета. Возможно, окопная война способствовала непропорциональному количеству ран в голову, быть может, виной тому было развитие антисептики, благодаря которой человек, обреченный прежде на смерть, теперь оставался жить, чтобы полвека протянуть с отсутствующей нижней челюстью и изувеченной от глаз и ниже половиной лица, питаясь через трубочку. Так или иначе, летом 1915 года недостатка в пациентах у профессора и его ассистентов не наблюдалось. Медики пересаживали кожу и кости в попытке воссоздать искореженные физиономии раненых, потоками поступавших с полевых госпиталей Австрии и Германии.
Это был тяжелый труд для всех, и больше всего для сестринского персонала, которому приходилось кормить больных и поддерживать хоть какой-то оптимизм в молодых бедолагах, коих ожидали подчас года два болезненных операций, не гарантирующих в итоге положительного результата. Но Елизавета с работой справлялась превосходно. Она была не только умной, старательной медсестрой и отличным лингвистом, но и прирожденным утешителем страждущих. Как бы графиня не уставала, у нее всегда находилась минута посидеть с жутко изуродованным пациентом, без различия, обладатель ли это аристократической приставки «фон» или «цу» или шахтер из Силезии. Я спросил ее однажды, не боится ли она, что все пациенты влюбятся в нее.
— Они и влюбляются. — Елизавета вздохнула и опустила взгляд. — Знаю, это нечестно, но эта уловка помогает им идти на поправку, так что я могу поделать? Профессор говорит, что все медики отчасти артисты, хочется им этого или нет.
Мировая война стала проклятием для десятка миллионов, но подозреваю, что для многих она сделалась избавлением, распахнула двери, через которые человек, например эта представительница самой фанатичной, чванной и невежественной аристократии в Европе, получил шанс сбежать от предначертанной судьбы и начать новую жизнь. В бытность девочкой, по словам Елизаветы, Келешваи пришли в ужас, узнав про ее умение читать и писать. Зачем мадьярской аристократке нужна грамота, спрашивали они, если она уже унаследовала все необходимые знания с голубой кровью и родовым гербом? А теперь эта невероятная, волшебная молодая женщина всерьез строила планы изучать после войны медицину.
До сего дня не берусь представить, что могло заставить эту блестящую особу обратить внимание на простого морского офицера, выходца из чешских крестьян с одной стороны, и выродившейся польской шляхты с другой. Впрочем, это всегда так: с начала дней выбор Купидоном целей служит источником недоумения для умудренных опытом и рассудительных людей. Уж точно не мне жаловаться на сделанный ей выбор, и знаю только, что ни с кем нам не было так хорошо, как в обществе друг друга. О, я не был трепетным семнадцатилетним девственником, уверяю вас! У меня за плечами накопился опыт пятнадцати лет службы на море, и я вел активную жизнь на берегу, вовсю пользуясь преимуществами решительного, относительно приятной наружности молодого человека без связей, облаченного в красивый мундир и имеющего жалованье слишком маленькое, чтобы думать о женитьбе. Нет, моя личная жизнь не была сплошным разгулом с накладным носом сифилитика в конце, но я познал пусть если не сотни, то добрых несколько десятков женщин за прошедшие годы. Иные были мимолетной прихотью, другие — более долговременной страстью. За это время я научился ценить дам не только за физическую красоту, но за нежность и деликатность, за мягкость и врожденный здравый смысл, за свободу от постоянного стремления петушиться и что-то доказывать, свойственных сильному полу. Теперь же все переменилось: как будто все встречавшиеся мне прежде женщины были подготовкой к этой единственной. Быть может, чудесное избавление от гибели переменило меня сильнее, чем казалось. Я все также готов был отдать жизнь за императора и фатерланд, но впервые начал понимать, что долгом все не ограничивается — даже если я уйду в отставку контр-адмиралом году эдак в 1956, то без жены и детей после меня не останется ничего кроме пожелтевшей папки в архивах военного министерства, да надгробного камня на морском кладбище в Поле. Я начал подозревать, что за пределами императорского и королевского флота существует жизнь, а любовь — это нечто больше, чем ложиться в постель с женой торговца зерном или актриской из провинциального театра.
Отпуск мой закончился. Поцеловав на прощание Елизавету на вокзале Зюдбанхоф, я снова отправился в Полу. По прибытии выяснилось, что моя новенькая субмарина типа BI уж стоит готовая в сухом доке на Оливенинзель и ждет спуска на воду. А еще я с отчаянием узнал, что в результате воистину эпической цепочки недоразумений между Берлином и Веной единственным доступным для новой подводной лодки номером оказался тринадцатый. Ну, я никогда не был суеверным, но большинство моряков со Средиземного моря именно таковы. Вскоре до моих ушей стали доходить слухи, что в припортовых кафе Полы уже делают ставки на то, как долго протянут новая субмарина и ее экипаж.
***
Пророчества едва не сбылись одной ноябрьской ночью близ Будуа. Ярко светила луна, холодный ветер дул с вершин Черногории, уже покрытых шапками зимнего снега. Мы лежали в миле от берега, подзаряжая батареи. Мне кажется, я упоминал уже, что подзарядка аккумуляторов — рискованное предприятие для подводной лодки с одним двигателем. В теории, возможно заряжаться на ходу, соединив дизель с валом винта посредством электромотора. Но на практике наш шестидесятисильный малютка не справлялся, и мы вскоре убедились, что меньшим злом будет остановиться, едва высунув из воды палубу, на пару часов, и использовать всю энергию дизеля, закачивая амперы в банки аккумуляторов.
Я предусмотрительно окрасил рубку U-13 волнообразными полосами, чтобы затруднить обнаружение, но все равно облегченно выдыхал, когда стрелка амперметра указывала на «Vollgeladen»[31] и мы могли снова дать ход. Главную надежду я возлагал на то, что мы укрыты в лунной тени высоких утесов Будуа… Внезапно метрах в пятистах справа по борту что-то плеснуло. Дельфин, подумал я, и застыл в ужасе: прямо к нам по воде тянулась фосфоресцирующая линия. Не было смысла объявлять тревогу, поскольку требовалось по меньшей мере полминуты на то, чтобы переключить вал и дать ход. Оставалось только зажмурить глаза и ждать полета на небо. Но взрыва не произошло — послышались только глухой стук, да испуганные крики снизу. Затем раздался скрежет, это торпеда протиснулась у нас под килем, с шипением тысячи змей выпрыгнула на поверхность с противоположной стороны, а затем плюхнулась снова в море и продолжила бесцельный бег во тьму. На трясущихся, как из студня, ногах, я спустился из рубки и обнаружил, что за исключением большой зазубрины в прочном корпусе и нескольких сорванных заклепок U-13 не претерпела иного ущерба. Армейский патруль обнаружил наутро ту торпеду на берегу близ мыса Платамоне. На ней стояло клеймо тулонского военно-морского арсенала, а внутри оказался бракованный взрыватель — сам он сработал, но вызвать детонацию боезаряда не смог. С тех пор разговоры про неудачи прекратились — на деле через пару месяцев наша лодка стала известна под прозвищем «der glückliche Dreizehner» — «везучая Тринадцатая».