— Пир и веселье, лёгкое похмелье! Спасибо нашему хозяину и дочке его, и его превосходительству! Послужили мы всевеликому войску Донскому, поработали, можно сказать, на честь и на славу и заслужили кому знамёна, кому ордена и чины, кому что, а кому и смерть победную.
Выпьем, атаманы-молодцы, за Государя Императора, и за Царицу его, и за всё всевеликое войско Донское.
— Урра! — кричат гости. Атаманские песенники поют ходячую по армии песню:
Ездил русский белый царь,Александра-Государь,Из своей земли далече...Злобу поражает он...
Веселье становится сильнее и в ритм весёлой маршевой песни катится с одного конца стола на другой; звонко щёлкают бокалы, и громче и громче становятся разговоры.
Дамы частью встали и ушли, скатерть залита вином, усыпана крошками и объедками, недопитые стаканы, бутылки и фляги уставили середину.
Маруся хлопочет, казаки убирают пустые бутылки и ставят непочатые. И вдруг встаёт Зазерсков.
— Атаманы-молодцы, послушайте! — громко говорит он, и густые полковничьи эполеты дрожат на его плечах. — Мы пили здоровье, мы «фастались» победами, а мы не вспомнили ещё братьев наших, что остались там. Моей пятой сотни сотник Коньков убит или без вести пропал за Рейном, казак Каргин, муж нашей хозяйки, умер от ран в деревне Рейк под Дрезденом, казак Какурин у Тарутина потерял обе ноги. Атаманы-молодцы, мы сооружаем в Казанском соборе во славу войска Донского серебряный иконостас из серебра, добытого от француза, и неужели мы не уделим частички наших доходов на поминки добрым делом тех, что спят вечным сном на далёком пути. Ведь тридцать пять тысяч казаков пошло, а вернулось всего пятнадцать тысяч. Вдовы и сироты, матери и мужья — сделаем это доброе дело!
— Сделать, отчего не сделать! — басом урчит Сипаев. — Конечно, должно.
— Надо атаману отписать, Аким Михайлович, — заметил Луковкин.
— Это в долгий ящик, господа, пойдёт, а здесь сейчас нельзя ли что сделать. Хоть по червонцу.
— Я и денег не брал, — сказал Пантелеев.
— Да и я! Куда же, не в дорогу, а к радушному хозяину, — молвил Луковкин.
— Я отчего! Я не прочь, всё равно пропьёшь, — сказал и хозяин Исаев.
Кое-кто поднялся и, перекрестившись на образ, пошёл благодарить хозяина. Сбор денег на помин душ казаков не состоялся.
Марусе напомнили её убитого мужа. Ей надо было быть грустной, заплакать: этого требовало приличие. А как заплачешь, когда всё так хорошо. Ванюша сейчас всю грудь высосал, обед удался, пьяных много. Сычев и Летнев в кунацкой храпят, и бачка сто червонцев подарил на покупку птицы, а старая Горывна, холмогорская корова, только-только отелилась...
Как плакать, когда не сегодня завтра полковник Седов зашлёт к её отцу сватов, и кончится её вдовье житьё.
И надо было этому противному Зазерскову заводить похоронные разговоры — точно и без него мало горя на свете.
И Маруся сердитая вошла в горницу. А там уже молодёжь устраивала игры; принесли орехи, пастилу, пряники, — грусть была не к лицу.
Маруся радостно улыбнулась, и опять пошла простая, весёлая жизнь, без тоски, без думы.
Один Зазерсков, мрачный, шёл домой. «Нет, — думал он, — верно говорят французы — les absents ont toujours tort. Живым нет дела до мёртвых, а не мёртвые ли дали живым славу?» И вспомнился ему есаул Коньков, и утёр пожилой полковник шитым рукавом невольно набежавшую слезу.
XXVIII
...Слёзы людские, о, слёзы людские,
Льётесь вы ранней и поздней порой, —
Льётесь безвестные, льётесь незримые,
Неистощимые, неисчислимые, —
Льётесь, как льются струи дождевые
В осень глухую, порою ночной.
Ф. Тютчев
Какой безумной светлой радостью наполнилось сердце Ольги Фёдоровны, когда получились в Петербурге радостные известия о занятии Парижа, об отречении Наполеона. Ни у кого, пожалуй, так не билось сердце и, никто не отвечал так радостно всем существом своим на торжественный перезвон колоколов и на отрывочные пушечные выстрелы, что потрясали стёкла их домика в Шестилавочной.
Апрельское тёплое солнце бросало мягкий свет на чистенькие занавески, освещало пёстрые гиацинты, тюльпаны и резеду, с улицы нёсся весенний шум, треск дрожек, крик разносчиков. Вся столица имела праздничный вид: ожидали скорого приезда Императора. Россия так высоко поднялась, как не была ещё никогда. Газета-журнал «Сын Отечества», появившаяся в то время под наплывом патриотических требований образованных читателей, сообщала радостные известия о том почёте, каким пользуются русские войска в Париже. Французские шансонетки распевались на всех углах, всюду были карикатуры и картинки с насмешками над Наполеоном.
Доброй Ольге Фёдоровне даже жаль становилось этого маленького человека, в белом жилете и зелёном мундире, хмурого и задумчивого. Забыла она, что из-за него столько времени не видела Петра Николаевича, и только ждала, чтобы скорее всё кончилось.
Пришло известие, что армия станет квартирами во Франции, для умиротворения края. Мать ольвиопольского гусара штаб-ротмистра Воейкова получила от своего Володеньки письмо, что офицерам разрешено поехать домой.
Через неделю приехал Воейков. А Конькова всё не было. Тревога стала закрадываться в сердце Ольги Фёдоровны. Время было ехать в деревню, но она решилась остаться в городе, пока не приедет Коньков. Ведь он вот-вот должен вернуться. Но кончился май, июнь наступил, в городе было пыльно и душно, а Конькова всё не было. Беспокойство становилось всё сильнее и сильнее, тревога больше. Ольга Фёдоровна уже не могла спать больше по ночам, она вставала рано, рано утром и садилась к окну. Шестилавочная видна была до самого Невского; по ней ездили извозчики, ломовики разъезжались со Вшивой биржи и наполняли улицу грохотом и стуком. Ольга Фёдоровна каждую минуту ждала, что вот-вот замелькает на солнце голубой шлык и покажется дорогое лицо жениха. Но проезжала бездна народу, проходили пешком, были тут и штатские, и офицеры, но не было между последними ни одного знакомого лица. Быть может, Платов его оставил при себе — повёз в Париж, Лондон; он не посмел отказаться — и терпение опять, на время, вернулось.
В июне приехал с визитом Воейков. Молодой гусар похорошел за это время отдыха. Штаб-ротмистрские жгуты были ему очень к лицу.
— Ну, как, Николая Петровича видали?
— Видел, только давно, — ответил Воейков, и облачко пробежало по его лицу, спустилось на лицо Ольги Фёдоровны, — спустилось, и вдруг сразу скрылось всё её веселье в мрачную тучу.
— А вы разве писем не получали от него? — в свою очередь спросил Воейков.
— Нет, он мне ничего не писал, — коротко ответила Ольга Фёдоровна.
— Ничего?!.. Видите ли, это не наверно, конечно, это только предположение... Отчаиваться тут нечего. Ещё, может, и неправда!
Но Ольга Фёдоровна поняла всё. Румянец сбежал с её щёк, глаза потухли, и она вся как-то опустилась.
— Говорите всё, что вы знаете, — твёрдым, глухим голосом сказала она.
— Последний раз мы с ним были в поиске князя Кудашева. Потом я его не видел. Спрашивал атаманцев в Париже, говорят, что уехал ещё в феврале на разведку за Рейн и пропал. Две сотни шарили целую неделю кругом. Осмотрели всю окрестность на семьдесят пять вёрст, а его не нашли.
— Быть может, он у Платова? — ещё тише спросила Ольга Фёдоровна.
— Нет, при Платове его нет.
— Нет? Наверно нет?
— Нет.
Последняя надежда лопнула.
— Значит, он... убит?
— Да...
Тихо стало. Слышно, как муха летит. Ольга Фёдоровна была бледна как полотно: в лице ни кровинки.
Она медленно, широко, по православному перекрестилась и тихо сказала:
— Да будет воля Господня!
Потом встала и вышла.
Грустный сидел Воейков один, не зная, ожидать ли ему кузину или уйти. Прошло с полчаса. Дверь медленно открылась, и на пороге показалась Ольга Фёдоровна. Это уже была не та весёлая, приветливая барышня — это была женщина, перенёсшая тяжёлое испытание.
— Простите, Владимир Константинович, что я вас покинула. Мне надо было оправиться. Было тяжело. Ведь я его так любила.
— Не смею более задерживать, — начал было Воейков.
— Нет, напротив, мне легче с вами, вы его так хорошо знали. Расскажите мне всё, всё про него, без утайки...
Воейков начал откровенно рассказывать, как он влюбился было за храбрость и за геройство в Петра Николаевича, как его поразила мнимая жестокость, как он убедился в своей ошибке и как они порешили говорить друг другу «ты».