Да, плата за участие в мировой истории – смертельно велика. Ну, что, выйти из мировой истории? Как? Там же логика вакуума. Хотим мы этого или не хотим, нас ходом вещей „втягивает“ в „европейские дела“. А не втягивает нас, так „втягивает“ других – против нас.
Автор „Русского вопроса“ снимает шляпу перед нашими предками, что „в восьми изнурительных войнах лили кровь, пробиваясь к Черному морю“. Интересно: а как бы они пробились, не „втягиваясь“ в „европейские интриги“? Автор „Русского вопроса“ трезво видит рубежи, замысленные для России „самой природой“, и считает нормальным, что к концу XIX века Россия до этих рубежей дошла… А дошла бы – не „растрачивая“ народные силы? Ведь нас иными силами сплющило бы (и плющит сейчас)? Автор „Русского вопроса“ прогнозирует рост ислама: мусульманство в наступающем веке „несомненно возьмется за амбициозные задачи – и неужели нам в это мешаться?“
Да нас без спросу „в это“ вмешают, вот в чем горе! А мы потом на „правителей“ и навесим: зачем в „азиатские интриги“ страну впутали, народ не сберегли?
„Правители“, „правители“… За четыре века их сотни сменились, и одни только подлецы. Взгляда от них публицист оторвать не может. „Вожди“ решают. А мы что же? А мы – пропадаем.
Ясный и точный перечень бед, от которых мы пропадаем, в „Русском вопросе“ такой: ворюги воруют, мужики пьют, бабы не рожают. Я бы еще уточнил: что не рожают – не вся беда, а вот когда рожают и младенцев бросают, ладно еще на чужое крыльцо, а то и на помойку… сами же идут гулять дальше…
Ну, и что нам делать? Казалось бы: не воровать, не пить, детей – растить. Так ведь невозможно же! Почему? Что такое над нами тысячу лет висит: не можем никуда „на микроуровне“ сдвинуться?
Рискну ответить: а то самое и висит. Это не мы воруем, пьем и безобразничаем, это нас „вожди“ заставляют. А мы их за это ненавидим. Все – по той самой модели, которую со свойственной ему мощью и воссоздал Александр Солженицын, но не как вольный публицист, а скорее как невольный художник, среди идей и химер обрисовавший наш с вами психологический портрет.
Не дается нам по отношению к власти трезвая лояльность. Или „беззаветная преданность“, или ее оборотная сторона – безграничная ненависть, которая подпирает русский бунт, „мимоходом“ названный Пушкиным бессмысленным и беспощадным.
У Ричарда Пайпса тоже есть относительно русской истории концепция, и именно та, что старая Россия имела один вариант спасения: всеобщий сыск. Всю страну сцепить полицейски. Николай вроде бы и пытался, но, конечно, у него не хватало никаких сил. Единственный бы шанс появился, если бы самодержец пригласил в премьер-министры В. И. Ульянова-Ленина…
Не оценив юмора американского советолога, Солженицын возвращает ему его „концепцию“ в таком виде:
Пайпс полагает, „что вся история России никогда не имела другого смысла, как создать полицейский строй“.
Я вам не скажу за всю Россию, вся Россия очень велика. И тем более за всю ее историю не скажу. Но как нам быть с Демократией, которая царила в России с февраля по октябрь 1917 года? „Ибо мы не хотим повторения в России этого бушующего кабака, за 8 месяцев развалившего страну“. Мы – это А. Солженицын, так охарактеризовавший эту стадию, и я, его читатель, абсолютно с ним тут солидарный. Но как надо было пресечь „бушующий кабак“? Как остановить развал страны? Кто это мог сделать?
Пайпс полагает, что шанс навести порядок, опираясь на народные массы, имели две силы: черносотенцы и большевики. Или – „Союз русского народа“, или – союз крайне левых, сплотившихся вокруг Ленина.
Солженицын первый Союз в расчет брать отказывается: там „все дуто, ничего не существовало“.
Правильно! ОКАЗАЛОСЬ – дуто. Потому что из двух возможных путей общество выбрало – революцию. Выбрало потому, что так решила – интеллигенция. И решила правильно. И создала, вернее, помогла оформить в лозунги и учения то всеобщее ожидание очистительной грозы, которым были охвачены все.
Тогда и возникло то магнетическое пространство, то пронизывающее влияние, то всеобщее гипнотическое состояние, которое Солженицын называет Полем. „Мощным либерально-радикальным (и даже социалистическим) Полем“, которое сгущалось много лет и десятилетий, задолго до того, как призрак коммунизма принялся бродить по Европе, и тем более до того, как он стал перемахивать хребты и океаны.
Чем же это Поле губительно? Тем, что оно – безбожно. „Люди забыли Бога, и оттого все“. Это для Солженицына – последняя точка в портрете эпохи и решающий ее порок.
Если привередничать в формулировках, то надо бы все-таки различить Бога и попа. То есть религию как ощущение всеобщей связи и церковь как общественный институт, эту связь выстраивающий. Ненависть была не к Богу – ненависть была к попам и церкви. Но у идеологов – и к Богу, конечно. Так что Солженицын правильно пишет:
„В философской системе и в психологическом стержне Маркса и Ленина ненависть к Богу – главный движущий импульс“.
И еще более прав он в следующей характеристике коммунистической идеологии:
„Вместо религии она предложила саму себя“.
Так! Потому она и стала „вместо религии“, потому и оказалась непреодолима для рациональных доводов. Или, как русские философы ее определили: религия с отрицательным Богом». Там все и наложилось, слилось, спаялось: «вековая мечта человечества», «Опоньское царство», «печка для Емели», «щучье веление – мое хотение», «всенародный учет и контроль» (осуществленный, наконец, В. Ульяновым-Лениным почти по «программе» Пайпса), «всеобщая воинская повинность» (исламский элемент в системе) и: «совесть наша принадлежит партии» (тоже, между прочим, исламский элемент: вера определяет не только душевную, но и всю повседневную жизнь). Так или иначе, выплавилась в России религиозная (но – антицерковная) система, которая захватила и народную душу, и народную жизнь.
А что на «кончике пики» повисло странное словцо «коммунизм», – так это уж историческая деталь. Вокруг слова или вокруг имени тогда только и собирается энергия, когда есть… Поле. Вокруг «Будды» или «Авраама», «Мохаммеда» или «Христа». А то и вокруг «Михаила Архангела». Или вокруг «Маркса».
А потом выезжает в Поле – Всадник. «Национальная лошадь» – «коммунистический седок». И даже так: «убийца оседлал полуубитого». То есть коммунизм оседлал Россию. И разъезжает.
Сидит писатель Солженицын в Вермонте на зеленой горе и пишет, обращаясь к американцам через журнал «Foreign Affairs»:
«Коммунизма нельзя остановить никакими уловками детанта, никакими переговорами – его может остановить только внешняя сила или развал изнутри».
Это что, подсказка? И удачная? «Военную силу» американцы применять не стали, не такие они дураки, как Гитлер, а насчет «развала изнутри», кажется, дело удалось, и Россия, без всякой горячей войны с Западом, проиграла и отдала столько, сколько и в войнах не теряла.
Ты ЭТОГО хотел, Жорж Данден?
Нет, разумеется, не этого. Александр Исаевич Солженицын хотел другого. Он вовсе не звал американцев на нашу голову (волка – на собак). Он только хотел добра России – так, как он это добро и эту Россию понимает. Он хотел освободить Россию от коммунизма так, как освобождают лошадь от всадника.
А если это не Всадник? Если это – Кентавр?
Конечно, Кентавр – странное существо, трудно объяснимое по законам науки, а уж когда оно скачет по историческому Полю, – к Дарвину апеллировать бессмысленно.
Только к Богу: почему? почему? почему? почему?
«Почему люди, придавленные к самому дну рабства, находят в себе силу подниматься и освобождаться – сперва духом, потом и телом? А люди, беспрепятственно реющие на вершинах свободы, вдруг теряют вкус ее, волю ее защищать и в роковой потерянности начинают почти жаждать рабства? Или: почему общества, кого полувеками одурманивают принудительной ложью, находят в себе сердечное и душевное зрение увидеть истинную расстановку предметов и смысл событий? А общества, кому открыты все виды информации, вдруг впадают в летаргическое массовое ослепление, в добровольный самообман?»
Вопросы – явно ко Всевышнему, хотя обращены вроде бы к слушателям английского радио. Отвечать на такие вопросы не полагается. Но я попробую – на все четыре «почему».
Потому что люди, «придавленные к самому дну рабства», не внешней силой к тому придавлены, а прежде – своим же внутренним решением, пусть и вынужденным, своей готовностью стерпеть внешнюю гнущую силу.
Потому что никаких «реющих вершин свободы» нет, а есть моменты в жизни, когда человек чувствует освобождение, но за освобождение он все равно расплачивается, не тотчас, так позже, а расплата за свободу, или «защита» свободы есть уже несвобода.