Из Троицкого мы отправились в Круглово близ Могилева, подаренное мне императрицей, и, таким образом, Гамильтон имела случай увидеть большую часть Московской, Калужской, Смоленской и Могилевской губерний.
Мы возвратились в Петербург уже в конце осени, когда в Академии наук обыкновенно читались те сочинения, которые в предыдущем году были присланы разными учеными для соискания академических премий, раздаваемых, согласно правилам программы, через год.
У меня вовсе не было охоты выставляться напоказ на наших ученых конференциях, тем менее — во время публичных заседаний. При всем том по настоянию Гамильтон, желавшей видеть меня на кафедре как директора, я согласилась взойти. В назначенный день для раздачи призов и публичного заседания, о чем было объявлено в газетах, в академии собралось множество народа. В числе посетителей были даже посланники и их жены в качестве зрителей и слушателей. Я взошла на кафедру и произнесла речь, самую лаконичную. Несмотря на то, что я говорила не более пяти или шести минут, мое волнение, столь обычное в подобных случаях, было так велико, что я вынуждена была гасить в себе чувство стыда стаканом холодной воды.
Я была рада окончанию заседания и с тех пор никогда больше не появлялась на кафедре.
Около того времени мы услышали о смерти отца Щербинина. Мнимый друг моей дочери, умирая, советовал ей искать соединения со своим мужем, с которым она уже давно разлучилась. Я уверена, что этот совет клонился к тому, чтобы, отдалив ее от моего влияния, легче отобрать у нее денежные и бриллиантовые подарки. Когда я узнала, что Щербинина получила письмо такого содержания, я не хотела вмешиваться со своим материнским авторитетом в дела моей дочери, но употребила все усилия, внушаемые дружеским и нежным сочувствием, чтобы доказать ей все лицемерие этого совета. Слезы, бесполезные наставления и глубокая скорбь расстроили мое здоровье. В самом деле, я предвидела все, что впоследствии и случилось. Кроме того, мне хорошо была известна расточительность моей дочери; уже только поэтому нельзя было не опасаться за дурные последствия ее нового шага. Правда, она обещала оставить Петербург и жить или с родственниками своего мужа, или в своем имении.
Я не могу без величайшего огорчения вспоминать о некоторых событиях этого дела и потому должна умолчать о них. Достаточно сказать, я заболела так, что моя сестра и Гамильтон серьезно опасались за мою жизнь. Этот удар так сильно поразил мою нервную систему, что, когда я в состоянии была прогуливаться и посещать дачу, воспоминания о столь знакомых мне предметах почти совсем исчезли из памяти. Моя душа оживала под влиянием одной тоски и безутешного раздумья о будущих столь же грустных обстоятельствах.
Однажды я отправилась с сестрой и своим другом гулять. Мы подъехали к даче и вышли из экипажа в лесу, примыкавшем к моему имению. Случилось так, что на этой стороне я еще не построила никакого здания; два простых столба с перекладиной служили воротами, пропускавшими на мою землю. Карета ехала впереди; я вошла в ворота следом за Полянской и Гамильтон, и вдруг тяжелое бревно, сорвавшись сверху, упало мне на голову.
На крики моих спутниц сбежались девушки, собиравшие грибы неподалеку в лесу. Я упала на землю и, советуя своим друзьям успокоиться, сняла ночной колпак и шляпу, которая, вероятно, спасла мне жизнь, и просила осмотреть рану, так как я чувствовала боль от ушиба. На голове, однако, не было никакого внешнего признака; но Гамильтон предложила скорее сесть в карету и возвратиться в город для немедленного совета с доктором Роджерсоном. Я же хотела немного походить, чтобы улучшить кровообращение в ногах. Когда мы приехали домой, явился доктор и с более чем обеспокоенным видом спросил меня, чувствовала ли я какие-нибудь болезненные припадки. Я отвечала с улыбкой, что чувствовала, но советовала ему не бояться за меня, потому что есть демон, хранящий меня и заставляющий продолжать жизнь наперекор мне самой.
Ушиб не имел никаких серьезных последствий. Не от физических болей и страданий суждено было мне умереть; другие, нравственные удары сильней поражали меня.
Здоровье мое мало-помалу поправлялось, но отъезд Гамильтон на следующее лето 1785 года снова навеял на меня уныние, рассеиваемое только с помощью постоянной деятельности по управлению двумя академиями и надзору за постройками, начатыми на моей даче. Я иногда работала вместе с каменщиками, помогая им собственной рукой выводить стены.
Зимой на короткое время в Петербург приехал князь Дашков вместе с Потемкиным. Нелепый слух, что мой сын избран в любовники Екатерины, снова стал носиться. Однажды Самойлов, племянник князя Потемкина, заехал ко мне спросить, дома ли Дашков. Не застав его, он прошел в мои комнаты и после вполне понятной прелюдии сказал мне, что его дядя желает видеть у себя моего сына сразу же после обеда.
«Все, что вы сказали мне, — отвечала я, — не должно бы доходить до моего слуха. Может быть, вам поручено говорить с князем Дашковым, что же до меня, то при всей моей любви и преданности Екатерине я слишком уважаю себя, чтобы принимать участие в подобном деле. И если желание ваше исполнится, я лишь в одном случае воспользуюсь влиянием моего сына — чтобы взять заграничный паспорт и уехать из России на несколько лет».
Между тем, отпуск Дашкова кончился, и он возвратился в свой полк. С его отъездом мое беспокойство уменьшилось: я видела сына вне опасности.
Глава XXII
В эту зиму я перенесла много домашних невзгод, которые обыкновенно потрясали мое здоровье. Весной я получила позволение оставить город на два месяца и в это время посетила Троицкое, заехала в Круглово. Хотя я пробыла здесь не более недели, все же заметила, что мое поместье во многом было улучшено. Крестьяне находились в менее жалком и апатичном состоянии, лошади и скот увеличились у них вдвое против прежнего, и они сами видели, что сделались гораздо счастливей, чем прежде под управлением польского или русского правительства.
Деятельность в двух академиях отвлекала моих мысли от скорбных впечатлений, вызванных со стороны другими обстоятельствами.
Около этого времени вспыхнула война со Швецией5. Продолжение ее ярко показало мощный характер и душевные качества Екатерины, столь справедливо признанные за нею историками ее царствования.
Во время этой войны со мной случилось происшествие, не лишенное интереса. Я уже говорила о своем знакомстве с герцогом Судерманским, братом шведского короля. Этот принц командовал флотом. Вскоре после открытия военных действий он прислал переговорный флаг в Кронштадт с письмом к адмиралу Грегу, прося его принять и передать мне небольшой ящик с письмом на мое имя. Адмирал как иностранец и мой искренний друг вдвойне считал себя обязанным поступить в этом случае с величайшей осторожностью; он отправил посылку прямо в Государственный совет. Императрица, почти каждый раз заседавшая там, приказала отослать пакет ко мне, не распечатывая ни письма, ни ящика. Я жила в ту пору на даче и не без удивления услышала о приходе посла из Государственного совета. Ящик и письмо были поданы: в первом заключалась посылка доктора Франклина, второе было очень вежливым извещением со стороны герцога Судерманского о том, как моя собственность вместе с захваченным кораблем перешла в его руки. «Не изменив нисколько чувства уважения, — прибавил он, — которое вы внушили мне после первого нашего знакомства на водах Спа, я не думал, что война, так неестественно поссорившая двух государей, почти кровных родственников, могла нарушить частную дружбу, поэтому я поспешил отправить посылку в собственные ваши руки».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});