— Я просил, чтобы мне отдали его останки, — вновь донесся до него страдальческий голос смотрителя. — Хотел предать их земле, как полагается по обряду — в Гастингсе, где родился и он, и я, и отец мой, и дед. Мне отказали. Сказали, это невозможно в связи с обстоятельствами военного времени. Вы понимается что это такое — „обстоятельства военного времени“?
Роджер не ответил, понимая, что тюремщик разговаривает не с ним, а через него, с самим собой.
— Знаю, знаю, что вы хотите сказать, — продолжал тот. — От бедного моего мальчика ничего не осталось. Разрывной снаряд или мина обратили его в пыль. В том богом проклятом месте под названием Лоос. Или его свалили в братскую могилу вместе с другими убитыми. И я так никогда не узнаю, где он лежит, и не смогу цветочков принести или прочесть молитву.
— Самое главное — не могила, смотритель, а память, — сказал Роджер. — Это много важнее. Ваш сын — сейчас там, где ему важно лишь знать, что вы вспоминаете его с такой нежностью.
По тому, как качнулся силуэт, Роджер понял: его слова удивили смотрителя. Быть может, он и забыл, что сидит в камере с ним рядом.
— Если бы я знал, где искать жену, съездил бы к ней, сообщил, поплакали бы вместе, — сказал он. — Я не держу на нее зла, что ушла от меня. Но я даже не знаю, жива ли она. А она никогда не справлялась, как там сын, которого бросила. Нет, она не злая, а полусумасшедшая, я ведь вам говорил.
Сейчас Роджер опять задавал себе тот же вопрос, что не давал ему покоя ни днем, ни ночью с тех самых пор, как на рассвете, оказавшись на побережье Банна-стрэнда в бухте Трали, услышав щебет ласточек, увидев первые лесные фиалки, он спросил себя: как же так могло получиться, что никто — ни лоцманская шлюпка, ни баркас — не встретили „Ауд“ с грузом винтовок, пулеметов и патронов в трюме и субмарину, доставившую его самого, Монтейта и Бейли. Что же случилось? Ведь он собственными глазами читал письмо Джона Девоя графу Иоганну Генриху фон Берншторффу, и в письме этом было ясно сказано, что восстание начнется между Чистым четвергом и Светлым Христовым воскресеньем. И потому транспорт с оружием должен быть без опоздания доставлен 20 апреля в Фенит в бухте Трали. Там будет ожидать опытный ирландский лоцман и несколько баркасов, на которые перегрузят оружие. Все эти требования 5 апреля, особо подчеркнув срочность, Джозеф Планкетт повторил в Берне германскому поверенному в делах, а тот передал в Министерство иностранных дел и Генштаб, что оружие должно оказаться в бухте Трали 20 апреля — не раньше и не позже. И к этой дате и „Ауд“, и подводная лодка U-19 вышли в точку рандеву. Что за чертовщина вмешалась в эти дела? Никто не встретил корабли, и это привело к катастрофе и провалу восстания, а его, Роджера Кейсмента, заживо погребло в тюремных стенах. Как рассказали ему следователи Бэзил Томсон и Реджинальд Холл, когда в ирландских водах британские боевые корабли перехватили „Ауд“, его капитан, который, сильно рискуя, продолжал ждать „волонтеров“ и после того, как минул условленный срок, был вынужден затопить судно и пустить на дно двадцать тысяч винтовок, десять пулеметов, пять миллионов патронов — а ведь с ними мятеж, подавленный британцами с неслыханной жестокостью, мог бы получить шанс на успех.
Но, по правде говоря, и Роджер Кейсмент мог бы предвидеть подобное развитие событий: не было в этом ничего мистического, ничего трансцендентного, а были мелкие вздорные противоречия, расхождения, свары и распри между руководителями Высшего совета ИРБ — Томом Кларком, Шоном Макдермоттом, Патриком Пирсом, Джозефом Планкеттом и еще несколькими. Кое-кто из них, а может, и все, решили назначить „Ауду“ иной срок прибытия в точку рандеву в бухте Трали, и сообщили об этом в Берлин, не подумав, что отмена приказа может не дойти вовсе или прийти с опозданием, когда „Ауд“ и субмарина будут уже в открытом море и из-за ужасающих атмосферных условий окажутся без радиосвязи с Германией. Вероятно, нечто подобное и произошло. Ничтожная путаница, ошибка в расчетах или просто глупость — и превосходное оружие пошло на дно морское, так и не попав в руки „волонтеров“, которые еще целую неделю гибли в Дублине в уличных боях.
Роджер снова услышал приглушенный стон, почувствовал, как передалась деревянному топчану дрожь, пробившая тюремщика. Он не знал, легче ли тому, когда он так изливает душу, или такие исповеди усиливают страдания? Бередят еще незатянувшуюся рану? И не знал, как себя вести — отвечать? Попытаться найти слова утешения? Выслушивать молча?
— Он ни разу не забыл подарить мне что-нибудь на день рождения, — продолжал смотритель. — А когда в первый раз получил жалованье в портновской мастерской, отдал мне его все целиком. Мне пришлось настаивать, чтобы он взял деньги себе. Кто из нынешних так почитает своего родителя?
Смотритель замолчал и замер. До Роджера Кейсмента доходили скудные известия о Пасхальном восстании: он знал, как был взят почтамт и как тщетно штурмовали Дублинский замок и Артиллерийский форт. Слышал о повальных расстрелах мятежников, в числе которых был и его друг Шон Макдермотт, одним из первых начавший писать стихи и прозу на гэльском языке. Скольких еще расстреляли? И где происходили эти казни? В подвалах Килмейнемской тюрьмы? Или приговоренных увозили в Ричмондские казармы? Элис рассказала, что Джеймса Коннолли изранили так, что он не мог держаться на ногах, и потому его не поставили к стенке, а посадили перед ней на стул. Какое варварство! Разрозненные эпизоды восстания, которые Роджер узнавал от своих следователей — Бэзила Томсона, главы Скотленд-Ярда, и капитана Реджинальда Холла из военно-морской контрразведки, от адвоката Джорджа Гейвена Даффи, от сестры Нины и от Элис Стопфорд Грин, не позволяли ему восстановить всю картину событий: происходившее в те дни тонуло в хаосе пожаров, стрельбы, взрывов, крови. Следователи сообщали новости, уже достигшие Лондона, меж тем как в Дублине еще дрались на улицах, и британская армия уничтожала последние очаги сопротивления. Что еще? Отдельные фразы, обрывки рассказов, клочья и лоскутки, которые он с помощью фантазии и интуиции пытался приладить друг к другу. По вопросам Холла и Томсона он понял, что британское правительство подозревало: он приехал из Германии, чтобы возглавить восстание. Вот как пишется История! Он, так старавшийся отсрочить вооруженное выступление, превращается по воле сбитых с толку британцев в его руководителя. Уайтхолл давно уж приписывает ему такое влияние на сторонников независимости, какого у него никогда не было. Не этим ли в ту пору, когда он сидел в Берлине, объяснялись уничтожающие кампании в прессе: его обвиняли в том, что он продался кайзеру, называли не просто предателем, но и наемником, служащим тому, кто больше заплатит, а в последнее время в ход пошли гнусности, которые выдают за его дневники. Делается все, чтобы вывалять в грязи верховного вождя, которым он никогда не был и не хотел быть! Вот она, История — гроздь вымыслов, выдаваемая за науку.
— Однажды он заболел горячкой, и врач сказал, что вряд ли выживет, — продолжал смотритель. — Но мы с миссис Кьюберт, женщиной, которая его нянчила, выходили его, терпением и нежностью сумели спасти. Я не спал ночей, растирая его тело камфорным спиртом — это ему помогало. Душа разрывалась глядеть, как он лежит, такой маленький, и колотится в ознобе. Надеюсь, он не страдал. То есть там, в окопах, под Лоосом. Надеюсь, умер мгновенно, не успел ничего почувствовать. Надеюсь, Господь сократил его мучения, не дал истечь кровью или задохнуться горчичным газом. Мой мальчик всегда по воскресеньям ходил в церковь и исполнял все, что положено доброму христианину.
— Как звали вашего сына? — спросил Роджер Кейсмент.
Ему показалось в темноте, что тюремщик снова вздрогнул от неожиданности, как бы внезапно обнаружив его присутствие.
— Алекс Стейси, — ответил смотритель не сразу. — Так же, как моего отца. И меня.
— Мне нужно было это знать, — произнес Роджер. — Когда знаешь имя человека, легче представить себе его самого. Чувствуешь его, даже если не знаком. „Алекс Стейси“ — это хорошо звучит. Сразу видно — хороший человек.
— Он был очень воспитанный и вежливый мальчик, — пробормотал смотритель. — Может, не в меру застенчивый. С женщинами особенно. Я ведь за ним наблюдал с самого детства. С мальчишками чувствовал себя уверенно, легко общался. А девочек робел. Стеснялся взглянуть им в глаза. Когда же с ним заговаривали они, совсем терялся, лепетал что-то. И потому я уверен, что он умер девственником.
Он снова замолчал и застыл в полнейшей неподвижности, погрузившись в свои мысли. Бедный мальчик! Если все так, как сказал смотритель, Алекс Стейси погиб, не успев познать женского тепла. Тепла матери, жены, возлюбленной. Роджер, по крайней мере, изведал пусть и недолгое, но счастье, которое даровала ему нежная, красивая, ласковая мать. Он вздохнул. Припомнил, что какое-то время назад перестал вспоминать о ней, чего раньше не случалось никогда. Он не сомневался в том, что если и вправду существует иная жизнь, если души усопших наблюдают из вечности за мимолетным бытием живых, Энн Джефсон не сводит с него глаз все это время, следит за каждым шагом, огорчается из-за неприятностей в Германии, разделяет с ним все разочарования, душевную смуту и ощущение жестоко обманувшегося человека, который — недаром же Герберт Уорд неизменно подтрунивал над его неисправимым и наивно-романтическим взглядом на мир — слишком идеализировал кайзера Вильгельма и немцев вообще, веруя, что они воспримут дело освобождения Ирландии как кровное и собственное, и в своих проникнутых патриотизмом мечтах обращая их в преданных и рьяных союзников.