Внутри сарая (двери нараспашку) сумрачно, под высоким потолком щебечут птицы. Идиллия. Здесь все на местах: телега, хомут, шлея. Никто не тронул. Жители далеко, да и не зайдут они в такое место. Проклятое. Приносящее несчастье. А пуще всего - страх. Удушающий, липкий... Интересно, что я объясню, если сейчас появятся друзья из УНКВД...
Осматриваюсь. Здесь негде прятать. Тонкие стены из досок, балки темнеют под потолком, пол земляной, нетронутый, даже товарищи не стали копать этот закаменевший пол, а у меня и подавно сил не хватит. Хотя лопата - вон она, у стены. А это что? Лестница прислонена у входа. Высокая лестница, я видел, как Николай Антонович ставил ее к соснам и поднимался, чтобы укрепить перекладину для качелей. А поставлю-ка я эту лестницу к перекрытиям. Просто так. Неизвестно зачем.
Я не слабый, физкультурой не манкирую, даже гантели, которые принес отчим, теперь употребляю с удовольствием. Но сдвинуть эту лестницу с места мне явно не под силу. И тогда срабатывает упрямство. Это я в маму такой. Из-за этого разойдется с мамой отчим, я почти уверен в этом. Мама упряма, своенравна, ее надобно крепко-крепко любить, чтобы не замечать ее художеств. Отец любил...
Сдвинулась. Шаг за шагом приближаю ее к перекрытиям. Есть риск: последнее движение, рывок и, если промажу - лестница свалится. Тогда ее не поднять. Но мне везет. Покачавшись взад-вперед, она падает точно на балку и замирает. Лезу. Что там? Кроме птичьего помета - ничего. Но я ошибаюсь...
На балке стоит шкатулка. Четыре ножки (лапки какого-то зверька покрыты поблекшей позолотой). Я видел похожую у Лены. Открываю. Пачка желтых конвертов, они перевязаны выцветшей алой лентой. Развязать? Кощунство. Но тогда зачем я сюда лез?
Развязываю. Листок из конверта - гладкий, плотный, с инициалами в левом верхнем углу: "Л.А.С." Над инициалами дворянская корона. Я умею различать короны. В альбоме нянечки было много корон и крестов разной конфигурации - няня все мне объяснила. "Любезный Николя! Вас давно нет с нами, и мне грустно. Те немногие, счастливые дни и часы, что мы провели вместе, оставили удивительное чувство, я не знаю, как его назвать. Но когда я вижу Ваше доброе, мужественное лицо, когда встречаю Ваш взгляд, мне кажется...
Не стану писать об этом. Вы, знаю, все понимаете. Чувствуете. Тогда зачем слова?.." Дата: 20 октября 1917 года. Тогда они еще надеялись.
Прочесть до конца? Гложет любопытство, съедает, но медленно и непререкаемо, убежденно прячу листок в конверт. Неприлично, Сергей Алексеевич. Пальцы нащупывают под следующим конвертом прямоугольники жесткой бумаги. Достаю. Фотографии. Сверкают, как будто вчера сделаны. Ряды войск, командиры, кто-то скачет на белом коне. Или вот: степь, снег, колонна войск, не идет, плетется, уставшие лошади тащат повозки. А здесь лицо. И еще одно. Офицеры. Сестры милосердия в косынках с широким крестом. Казак. Одухотворенные лица, сияющие глаза. Они во что-то верят, эти люди. Вернется царь, прежняя жизнь. Они воюют за прежнюю жизнь. Для них она была прекрасной...
А вот и сам Николай Антонович. Вглядываюсь. Что ж... Я согласен с этой неизвестной девушкой или женщиной, она хорошо описала лицо хозяина нашей дачи. Наверное, особую значительность придают этому лицу погоны на плечах, крест на груди (как бы не Георгиевский?), мохнатая папаха без кокарды.
Пусть эта шкатулка остается здесь навсегда. Пусть она исчезнет вместе с домом. Это кладбище. Гробы никто не выкапывает. А если случайно находят, роя канавы для канализации, - оставляют нетронутыми. Должны оставлять... Я видел однажды, как прокладывали трамвайные рельсы. В яме рабочие находили истлевшие доски гробов, черепа, эти бывшие человеческие головы они надевали на ограждение, и все становилось похоже на кладбище дикарей где-нибудь в Новой Гвинее.
Упокой, Христе, души раб Твоих...
Дома взволнованы - где был, что делал. Отвечаю: в Петропавловке. Изучал могилы сатрапов. Прошлое надо знать, чтобы воспрепятствовать его возврату или повторению. Мама смотрит с недоумением, отчим - недоверчиво.
- В самом деле? - В глазах усмешливое недоверие.
- Что ж... Скажу правду: я поклонялся праху русских царей.
Он машет рукой и уходит. С порога бросает:
- Осторожнее, чекист. Со мной можно, а другие...
- Упекут, как Николая Антоновича, как Лену. Понимаю. Не дурак.
Мама падает на диван и заливается слезами. У нее припадок истерики. Раньше такого не бывало.
Отчим бросается со всех ног, гладит по голове, шепчет что-то и смотрит на меня отчужденно. Потом говорит:
- Странный ты парень, Сергей... Черт тебя знает, может, я и не прав. И выйдет из тебя контрразведчик или следователь - о-хо-хо!
И мне становится стыдно. Я хам. Скотина. Отыгрываться на собственной матери - какая бы она ни была? Судить мать? Да кто я такой? Но - не подхожу к маме и, не говоря ни слова, исчезаю в дверях своей комнаты. Необходимо быстро и тщательно спрятать пакет. Так, чтобы можно было взять его в любое подходящее время и читать, изучать. Куда бы его? На одном окне подоконник закреплен плохо, шатается. Приподнимаю - да это же целый склеп. Отлично! Кладу пакет, вгоняю деревянный клинышек - теперь не сдвинуть с места. Пусть ищут, мастера... Я никого конкретно не имею в виду. Так...
Утром школа. Урок ведет, слава богу, Анатолий Вячеславович. Он подергивает левой ногой, от возбуждения, должно быть. И как только начинает говорить - я понимаю, почему он так взволнован. "На дне". А.М. Горький. Великий пролетарский писатель, его убили врачи-отравители, лишив наш народ гения. Впрочем, эти мысли проносятся в моей голове только потому, что Вячеславович поворачивает явно не туда. Оказывается, Сатин - совсем не герой. Он мерзавец и хам - сам так себя называет. Поэтому фразу Сатина: "Человек - это звучит гордо" нельзя воспринимать в прямом значении. Сатин вор. И если он произносит некий нравственный лозунг - следует задуматься. Например, о том, что означают его слова на самом деле. "Слова Сатина проявление комического, - говорит учитель. - Ирония. Сарказм даже. Всем своим бытием Сатин отрицает то, что произносит. Он - издевается над персонажами пьесы, над зрителями. Смещаются понятия, меркнут идеалы, человек опускается не на дно жизни, а на дно собственной души. А вот Лука, например, - тот всей своей жизнью, прошлой и настоящей, доказывает свое высокое предназначение. Недаром Васька Пепел угадывает в старике нечто не от мира сего..."
- Но Горький писал, что Лука - это... Ну... Значит. Вредный старикашка! - кричит Федорчук. - Если так подходить - значит, эта... которая... Ну - говорит, что в жизни всегда есть место подвигу, издевается? Она ведь женщина... неправильного поведения и убийца, так? Я как бы об этой... Изергиль.
- Так, - кивает Анатолий. - У тебя, Федорчук, острый ум, ты наблюдателен и внимателен. Молодец, я горжусь тобой!
- Тогда зачем Горький так назвал Луку? - не унимается Федорчук. - Он что же, меньше вас... Нас всех понимал, что ли?
- Нет. Больше. - Учитель спокоен, хотя омерзительный подвох уже очевиден всем. Класс замер. - Просто в демократическом лагере не все смогли бы правильно понять. Даже в Художественном театре, в Москве. Горький не захотел ссориться с друзьями. А может быть... Может быть, хотел сказать одно, публицистическое, а сказалось другое, высокохудожественное?
После урока Федорчук ловит меня в коридоре:
- Меня вызывали на Литейный. По поводу этой... Вызовут и тебя, готовься. И не вздумай врать. Она - враг. Не покрывай ее.
- Она что же, кобыла? - непроизвольно слетает с языка. - Да пошел ты знаешь куда?
- Я-то знаю... - цедит сквозь тонко вьющиеся губы. - Я потом им позвоню - они мне дали телефон, и спрошу: а что, Дерябин сообщил о вражеской вылазке Анатолия? И берегись, если промолчишь.
Я бью его в лицо кулаком с такой силой, на какую только способен. Это первый раз в жизни. Даже в драках я никогда не бил противника в лицо. Получай, мразь... Он откидывается назад так резко, что вышибает затылком стекло в окне.
- Вот что, сука... Мне ничего не будет. Кто ты и кто я (все чушь и глупость, но это единственное, что в состоянии понять этот ублюдок. Я говорю с ним на его собственном языке)? Учти, заикнешься об этом уроке - я тебя найду, подкараулю и сброшу в канал вниз головой.
Моя ярость неподдельна. Федорчук ползет по стене спиной и икает, пытаясь что-то сказать. И вдруг в коридоре повисает дикий крик:
- Товарищи-и-и... Убивают! За правду революции, товарищи!
И я понимаю, что мне хана.
Подлетает, стуча каблуками новеньких туфель с огромными, толстыми, омерзительно-некрасивыми каблуками (дамский вкус - извращение без дна) Кузовлева, из 10-го "Б". Наш комсомольский вожак. Уж, а не девица. В другое время я бы ей и посочувствовал (вся школа знает, что ее родной дядя сидит по статье 58-10, за агитацию и пропаганду против советской власти), но сейчас она - мой лютый, ненавистный враг. Федорчук - кроме того, что он бесконечно правильный товарищ, дока по части доносов и террора в адрес одноклассников, - с этой мымрой не просто в дружеских отношениях - он искренне и нежно ее любит. Как-то совсем неумышленно я подсмотрел за ними: они сидели на последнем этаже на подоконнике и этот гад нежно держал руку Кузовлевой своей, гладил и что-то умилительно шептал на ухо. "Подобное к подобному", - подумал я тогда...