на каком пароходе он выбыл из Индии в Париж.
По содержанию письмо Третьякова не показалось Василию Васильевичу запоздалым. Наоборот, оно пришло вполне ко времени.
— «Ваше негодование против Москвы понятно, — читал Верещагин. — Я и сам бы негодовал и давно бы бросил свою цель собирания художественных произведений, если бы имел в виду только наше поколение, но поверьте, что Москва не хуже Петербурга: Москва только проще и как будто невежественнее…»
— Вот именно, прав Павел Михайлович, что-то я ему из Индии не то написал. Москва — она деревня огромная, притом самая настоящая расейская…
— «Вскоре по закрытии Вашей выставки, — продолжал читать Верещагин, — в Петербурге начали ходить слухи, что картины Ваши писались компанейским образом, и вот Ваш отказ от профессорства снял маску с пошлых завистников. Тютрюмов — только ширмы, за которыми прятались художники и не художники даже, потому что Ваш отказ от профессорства поразил в сердце не художников только, а всё общество, т. е. наибольшую часть общества, чающую движения свыше в виде чинов и орденов…»
— Правильно, Павел Михайлович! Правильно! Спасибо вам за добрые слова и чувства, — как бы видя перед собой Третьякова, говорил Верещагин и снова продолжал читать:
— «…Я только смеялся над всем, что слышал, я не воображал, чтобы после тютрюмовской статьи так серьезно вступился за Вас В. В. Стасов, полагая, что как в рекламациях, так и в защитах нуждаются только слабые, немощные или малоизвестные. — Вы же никоим образом сему не подлежите (я полагал, что Вы сами ответите: выставкой Ваших работ по возвращении из Индии)! Владимир Васильевич Вам искренне предан, — это так, и побуждения у него всегда честные и благородные, но ополчаться против таких нелепостей, как тютрюмовская и другие статьи — не стоило. Чем же Петербург лучше Москвы? Разве не из Петербурга начало интриги против Вас! Разве не там погибли три Ваших произведения? В будущем Москва будет иметь большое, громадное значение (разумеется, мы не доживем до этого), и не следует сожалеть, что коллекция Ваша сюда попала: в России здесь ей самое приличное место… Я остаюсь всё тем же поклонником Вашего таланта, каким вышел из Вашей мюнхенской мастерской, и крепко уверен, что имя Ваше должно быть почтеннейшим именем в семье европейских художников.
Простите, что замучил Вас этим письмом, и будьте здоровы.
Ваш истинно преданный П. Третьяков».
Василий Васильевич прочел письмо и, обращаясь к Елизавете Кондратьевне, сказал:
— Черт меня побери! И я когда-то вздумал этакого человека подозревать в недоброжелательстве!.. Прочь всякие глупости! Павел Михайлович — это наша честь и совесть. Лиза, сохрани его письмо. Положи в шкатулку самых драгоценных стасовских корреспонденций. А что в газетах о Балканах? Читала?
— Читала. Турки бесчинствуют. Сербов бьют. Болгарских повстанцев казнят тысячами.
— А правители цивилизованных стран Европы, в том числе и «Освободитель», любуются на потоки болгарской крови, благословляют турок резать наших братьев-славян.
Быть войне. Быть… Если бы я находился в холостяцком положении, не задумываясь бы поехал сейчас в Сербию. Драться и писать этюды.
— В Сербию? — удивилась Елизавета Кондратьевна. — Давно ли из Индии?.. У тебя столько этюдов, столько работы!..
— Да, да, ты права, голубчик, права. Мой удел — моя работа. Лиза, поезжай, дружок, к родителям, в Мюнхен. Мне тут дела много: мастерскую и дачу надо строить, а серию индийских картин за меня никакой Тютрюмов не напишет…
Но Елизавета Кондратьевна и слышать не хотела об отъезде.
— Пусть я тебе не нужна, — говорила она мужу, — но ты мне нужен. Я тебя одного без надзора не могу оставить. А о поездке на Балканы и не помышляй. Да ты не дальше, как вчера, пожертвовал сто франков сербам.
— Чепуха! Милостыня… Сербы дерутся против турок за свою независимость, кровь проливают. Англичане втихомолку снабжают Турцию снарядами, пушками и новейшими ружьями. Надо иметь каменное сердце или пустую голову, как у наших правителей в России, чтобы не помогать более существенно сербам и болгарам. Бить слабых — дело нетрудное. Как хочешь, Лиза, а я, кажется, не удержусь: поеду на Балканы и как художник, и как солдат…
Мысль о поездке в Сербию не давала покоя Верещагину. Он нанял временное помещение для работы над индийскими картинами, уединился так, что даже наиболее близкий к нему художник, Иван Николаевич Крамской, проживавший в Париже и изредка встречавшийся с ним, и тот не знал, где работает Василий Васильевич и над какими произведениями.
Однажды оба художника сидели за круглым столиком в гостинице, где проживал Верещагин, и просматривали свежие газеты. Отбросив в сторону газету, Верещагин горячо заговорил:
— И до каких пор царь и правительство будут терпеливо созерцать, как турки режут славян? Не пора ли вмешаться? Не пора ли защитить сербов и болгар? Ведь это Англия руками турок душит их. Все это видят, знают, понимают. Неужели мы не поспешим вмешаться в это дело?
— Без вмешательства России не обойдется. Если бы в России на престоле сидел не трус и не тряпка, можно было бы уже давно двинуть наши войска на Балканы, — сказал Крамской. — По-моему, давно назрела пора выступить в защиту славянских народов.
— Я брошу все — и индийские этюды, и дачу с мастерской, все к черту! Поеду на Балканы. Есть тут добрый малый и недурной художник — Юрий Яковлевич Леман, попрошу его сберечь мои пожитки и присмотреть за постройкой. А на случай смерти моей оставлю ему же распоряжение. Лизу отправлю в Мюнхен к родителям.
— Вот тебе и на! — рассмеялся Крамской. — Еще ни коня, ни воза, а он уже о смерти заговорил.
— И братьям напишу, чтобы не