Дьякон: Господи! Слова дай, слова дай, господи!..
Так. — Вот. —
— Метель. Холодно в бане. Октябрь. За баней — стена кремлевская. За Спасом — базар, ряды торговые. Кремль, базарная площадь, улицы, переулки, тупики, каменные дома, деревянные дома, лачуги, церкви, — там, вверху, в ветре, — воют крестами.
Ночь. Муть. Мгла. Мга. Зги: зги все же видны, синими огнями в черной мути они. В домах: лежанки, голландки, русские печи, железки; в домах коридоры, прихожие, спальни. За городом, за кремлевским обрывом к реке — поля: конским потом пахнет поле по осени, пустынно и мертво ограбленное рожью поле. Первый падает снег. Как — неповторяемого — не повторить Пушкина? «Мчатся тучи, вьются тучи. Невидимкою луна освещает снег летучий. Мутно небо, ночь мутна…» Впрочем, не было луны; впрочем, были не только муть, но и мгла, и мга, и зги. — Город был. И как не рассказать, — нерассказываемое, — о том, как в метелях, в снегу, в вое ветра, в мчании, скачке и пляске —
— (я близорукий, на очки снег налипает, очки леденеют, а без очков: я не вижу или вижу одну лишь зеленую муть, бьет снег по открытым глазам, из мути вдруг вырастают снежинки, все теснее и больше, чем есть, и жмуришься, и надо руки вперед протянуть, а дома, а церкви, а ветер, а снег — над тобою склонились. Выше, выше!)
— в метелях, в снегу, в вое ветра, в молчании, скачке и пляске —
— вдруг —
— возникает: —
— абсолютный покой, тишина, неподвижность, недвижность, — недвижность — в стремлении неистовом. Это — гипотеза вечности. Это мне — революция, здесь мне ползет и Китай, и «баба с мордовским лицом»: в скачке, плясании, свисте — вдруг каменная баба с мордовским лицом. Все мы умрем, конечно, оставшись в истории мордвою.
— Малиновая дьяконова ряса — по облакам, в метели — разбрыкалась полами!
— мне, неверующему, страшно, что есть еще церкви.
— А дьякона нет уже в бане, ибо дьякон, конечно, ведьмедь!.. —
Сын: Папанька! дров тебе принести? Вишь, как метет-то. Замерзнешь!
Дьякон: Пошел вон, ссукин сын!
Сын: Вот вы, папанька, какой! Богу, говорите, предались, в баню запрятались, а сами ругаетесь, как старый хрыч… Маманька велела сказать строго-настрого, что не топимши вам здесь оставаться нельзя, чтоб дурака не валяли, в избу шли ночевать.
Дьякон: Пошел вон, ссукин кот!
Сын: Вот вы, папанька, какой!.. Ежели я сукин кот, то вы, стало быть, самый главный котище!
С печки к двери от дьякона к сыну пролетели: валенок, картошка вареная, мочалка, кирпич…
Глава вторая
Камертон — охотничьим рогом.
— До-до! до-соль! до-дооо!..
В городе хоронили общественного деятеля. Это было давно. За гробом шла толпа. Общественный деятель был просто зубным врачом из местных купцов; за гробом шли те, у кого поредели зубы от щипцов и словопрений зубного врача. Гроб несли по Рязанской (теперь Октябрьской) улице. — Земские начальники Еруслан Лазаревич Кофин и Ипполит Ипполитович Воронец-Званский — ночью пьянствовали на вокзале, утром возвращались на одном извозчике с девочками вчетвером домой: — процессии встретились на Рязанской улице у заставы; у заставы стоял городовой, — и, растерявшись, крикнул городовой похоронной процессии, глазами вепря:
— Сворачивай! Вишь, — господа земские начальники едут!.. — потому что ехали господа земские начальники «неудобно выпимши», а несли — зубного врача из купцов или (сложнее) купца из зубных врачей — неудобно мертвого!..
Охотничьим рогом:
— До-до!.. До-соль! до-дооо!
Еруслан Лазаревич, конечно, кличка, — в действительности:
Лазарь Иванович Кофин.
Время действия — революция.
Место действия — город.
Действующие лица — врачи, педагоги, дамы. «Товарищам третейским судьям — от ветеринарного врача Сергея Терентьевича Драбэ.
(Судьи: Белохлебов Николай Иванович, врач; Крайнев Матвей Андреевич, педагог; суперарбитр — Воронец-Званский Ипполит Ипполитович, народный судья.)
Я знаю два факта.
Первое. Моя жена, Анна Сергеевна, передала мне: во вторник, 17-го, на уроках в гимназии в большую перемену ворвались к ней очень возбужденные Галина Глебовна Кофина и Роза Карловна Гольдиндах, и обе просили оградить их честь. Они хотели сначала идти бить меня, но потом раздумали, обратились к моей жене и рассказали ей следующее: в спектакле, который предполагался, должны были участвовать я и Роза Карловна; ее муж, Лев Семенович Гольдиндах, протестовал, не желая, чтобы Роза Карловна играла со мной, а когда Роза Карловна отказалась, он принял „решительные меры“ и рассказал Кофиным, что я в Березняках, при нем и при докторе Белохлебове, говорил о связях Галины Глебовны и, в частности, о моей с ней связи, и что в Березняках у Гликерии Михайловны хранится — „вещественное доказательство“ — письмо мое к Гликерии Михайловне, где я отрицал семейные устои; при этом, уже кроме того, что я говорил о связи с женщиной, Галина Глебовна клялась честью, что я, говоря о моей связи с нею, — врал: — одновременно с этим Лазарь Иванович сказал, что я сообщил ему о том, что целовался с Луниной и Розой Карловной, причем Лазарь Иванович привел даже разговор мой о Розе Карловне, где я, сказав, что целовался, добавил, что могла произойти и связь, если бы не делал подразделения еврейских женщин на евреек и жидовок, — причем: все, что я говорил, — заведомая ложь. Кроме того, я говорил Лазарю Ивановичу, что не уважаю женщин, что всякую женщину я могу заставить мне отдаться и, в частности, если бы я захотел, мог бы овладеть Марьей Васильевной Белохлебовой. Кроме того, я, якобы ухаживая за Галиной Глебовной, одновременно писал стихи и дочери ее Варе.
Второе. Лазарь Иванович пришел к доктору Белохлебову (должно быть, после воскресенья пятнадцатого?) и сказал ему, что мною переданы ему, Лазарю, возмутившие его вещи, что я изнасиловал Лунину, целовался с Розой Карловной, и что он, Лазарь, решив оградить честь женщины, реагирует и т. д., — подробностей я не знаю, ибо доктор Белохлебов мне рассказал вкратце. В частности, о письме к Гликерии Михайловне: доктор Белохлебов слышал от Гликерии Михайловны, что она и не знала, как много во мне хорошего и что письмо это — объяснение в любви.
И я почел долгом своим вызвать Лазаря Ивановича на третейский суд, — почему Еруслана Лазаревича, это будет ясно.
У меня есть два факта — это то, что Галина Глебовна и Лунина пришли объясниться к моей жене и что Лазарь Иванович пришел плакать в жилет совершенно постороннему человеку — доктору Белохлебову, — и есть содержание этих фактов. Оценку этим фактам и их содержанию должен дать суд.
Я должен говорить о содержании фактов.
1) Лев Семенович Гольдиндах передавал, что я недостойно отозвался о жене Лазаря Ивановича — Галине Глебовне и что я говорил о связи с ней. — Да. Помнится, что говорил. Да, у меня была связь с Галиной Глебовной, и есть сему доказательство, хоть она и отрицает факт. Да, я позорно вел себя, сказав об этом.
2) Жена передала мне, что я сообщил Лазарю Ивановичу, будто я целовался с Луниной и Розой Карловной; доктор Белохлебов передал мне, что я сообщил Лазарю Ивановичу, будто я целовался с Розой Карловной и изнасиловал Лунину. И это неправда, потому что я не говорил этого Лазарю Ивановичу. У меня не было даже с ним разговора о Луниной, но был разговор о Розе Карловне. Я колеблюсь, передать ли его или нет, но, кажется, должен. В пятницу тринадцатого утром я заходил к Лазарю Ивановичу, мы вместе были у часового мастера и затем шли: он — в воинскую комиссию призываться, я — в амбулаторию. С Лазарем у меня установился тон вести порнографические разговоры, я точно не помню, как разговор пришел к Розе Карловне, кажется, со спектакля (от которого до этого я отказался), к тому, что мы вместе приходили и вместе возвращались с репетиции, — и Лазарь Иванович советовал мне поухаживать за Розой Карловной, я упомянул о муже ее Льве Семеновиче. Лазарь нашел это неважным, — и — да — я пустился в философию о еврейках и жидовках. И это все. Я колебался передать этот разговор, потому что я совершенно бездоказателен, и поэтому пользуюсь оружием Лазаря Ивановича.
3) Лазарь Иванович говорил, что я не уважаю женщин. — Очень возможно, должно быть, это так. Должно быть, я и говорил ему, что всякую женщину можно заставить отдаться: главным образом так говорил о женщинах с Лазарем Ивановичем, ибо, как сказал уже, мы с ним вели только порнографические разговоры.
4) Стихи в альбом к Варе и письмо ко Гликерии Михайловне будут функционировать на суде, суд увидит, что на меня клевещут.
Я сказал все так, как я знаю. Ту вину, что я принял на себя, — пусть осудит суд. Самый тяжелый для меня пункт второй, ибо это — клевета. Передо мной два варианта: в первом исходную роль играет: спектакль, во втором — возмущение Лазаря Ивановича; в первом я целовался с Луниной, во втором я ее изнасиловал; в первом я подрывал семейные устои письмом в Березняки, — во втором — адресатка нашла во мне что-то хорошее, — третьим же вариантом будет подлинник письма.