Но в сегодняшнем спектакле замечались отклонения от всех привычных сценариев. Черные змеи проводов протягивались мимо денников-люксов. Они струились в сумрачную глубину конюшни, и удивленные лошади, обойденные вниманием, недовольно поворачивали головы и с недоумением следили за происходящим.
О важном событии Тихона предупредили с вечера. В дирекции с ним говорили тепло и уважительно. Чтобы конь не подкачал, да и самому надо быть на высоте… Приодеться, конечно… Это само собой. Обиходить лошадь по первой статье. А что и как делать, гости покажут…
Сейчас конюх наводил последний лоск в стойле, успокаивал взволновавшегося от людской суматохи жеребца. С запозданием возражал начальству:
— Умник на умнике, все поучать горазды. Будто Тихон на свет вчера родился, как кутенок, по углам тыкается. И то сделай, и за этим присмотри… Без них вроде в аккурате не жил, порядок блюсти не умею. Кураж держать научились, пыль в глаз пустить все мастера. Ну хочь кино возьми… Эка невидаль. Аль страхолюдины мы какие и к съемкам непригодные? Им, ясное дело, красоту подавай. А ты умудрись геройство выглядеть, душу аппаратом разверни. — Провел затвердевшей ладонью по впалым щекам, выскобленным до синевы, поправил надраенные мелом позвякивающие медали и опять увяз в длинных рассуждениях: — Вот свояк описывал, что и как, — смехота одна. Да ты уж слышал, говорил я тебе. Человек серьезный, хлеб растит. По своим краям, можно сказать, человек гремящий. При орденах, не раз в газетах прописанный. Так к ним тоже телевидение нагрянуло. Ну и свояк в заглавных. С кино раньше дела не имел — что он, Моргунов какой? — и фокусам не обучен. Но уважительный человек, слушает гостей. А у них уж все готово, они уж с Москвы определили, что и как свояку делать. Попервости, мол, ты встаешь спозаранку, окно открываешь. Ну, это и без них ясно: какой мужик не глянет в окно — ведро или дождь? Порядились, поспорили насчет времени — когда в деревне встают? Так нет — главная комедия впереди. Он, вишь ли, при галстуке должен быть. Умора, да и все тут! Какой же дурак в пять утра галстук нацепляет и на улицу тащится? Заартачился свояк… Да сам посуди — кому охота себя на посмешище выставлять? Не клоун какой, а хлебороб! Дальше пошло-поехало. По их мысли, он утром поля осматривает. Не пора ли, дескать, уборку начинать? И требуют от свояка, чтобы он при полном параде и в штиблетах вышагивал. Мол, человек заслуженный и одежда соответственно… Ну, тут уж такой жиотаж начался, до председателя сельсовета дошли. Свояк уперся и ни в какую! Не к лицу пожилому человеку брандахлыстом выряжаться, ни свет ни заря ботинки напяливать. Роса опять же, обувь попортишь. А уж когда узнал, что кино немое, так и совсем осерчал свояк. Видишь ли, от жира они теперь бесятся, к немому кино вернулись. Вроде свояк губами должен шевелить, но голоса не будет: музыка разная, а он весь в раздумьях… Я так соображаю: попал в кино, про дело свое скажи народу, что к чему и как лучше работу ладить.
Под незлобивые усмешки Тихона, убаюканный его справедливыми рассуждениями, совсем успокоился Гранат в ожидании телевизионных нежданных гостей. Тихон примолк и последними взмахами щетки прихорашивал жеребца.
Грузный, невозмутимый оператор в пляжной кепчонке с непомерно длинным козырьком и низенький, говорливый режиссер с лохматой гривой маслянисто-черных волос являли забавное зрелище. Режиссер по праву старшего без устали сыпал словесный горох, прыгал вокруг Тихона. Ставил его и так и сяк, стремительно обегал стойло и, поймав новую идею, накатывался клокочущей волной на замершего, как сфинкс, невозмутимого оператора. Режиссерская скороговорка не делала пробоин в железном упрямстве оператора.
— С наплывом, в размыв с подсветочкой, а? Очерчивается ухо, захватываем гриву? Наплывает в экран косящий глаз, а?
Оператор лениво отмахивался, высматривал свои ракурсы, примеривался взглядом к непривычной площадке. Вяло, но непреклонно цедил сквозь зубы:
— Не то, не то… Ну и что глаз? Блики пойдут, смажется все. Да при чем тут конюх? Сперва для жеребца точку найди, а потом и на сюжет выйдем.
Неугомонная шевелюра уже высовывалась между перекладинами, и шустрый режиссер атаковал новыми предложениями:
— Эврика, Вадик! Эврика! С пола, со спины, красотища! Скользим по ногам, ах черт, принарядить только нужно. Выходим на гордую, поседевшую голову ветерана. Приближается конюх и оглаживает боевого друга. Ах, не воевали вместе? Фу, дьявол! Ну другой поворот. Символ общей судьбы, каждому есть что вспомнить.
Длинный козырек отрицательно махнул и решительно схватился за камеру.
Тихон, любивший степенность в словах и поступках, с самого начала этого развеселого действа симпатизировал оператору. Тот сразу показался человеком основательным, годным для важного дела, за которым вес и явились сюда. Смешной в своей прыгучести, длинноволосый режиссер взвинчивал атмосферу, привносил неуверенность и толчею. При первых вспышках юпитеров Гранат трепетал меньше, чем сейчас, когда яркий свет врубали много раз, нервируя и выводя из спокойствия лошадь.
Конюх робко откашлялся. Вмешался, обращаясь к оператору:
— Может, не нужно, ежли что не так? В кино не снимались, может, негодные мы? Жеребец извелся. И чего мудрить, фокусы-выкрутасы строить? Гранат — конь заслуженный, не цирковая лошадь. К строю больше привык. Да его снять по-всякому можно, все равно ладный и видный жеребец. А что подсобить иль рассказать о чем, так это что ж, вот я, весь на готовности…
— Да нет, что вы, папаша. Говорите, говорите. Вот так, так… Не склоняйте голову, к Гранату идите. Руки, руки… Еще нежнее, морду жеребца поверните. Раскованнее, душевнее… Вот так, отлично, блеск!
Тихон удивленно, но совершенно спокойно выполнял все команды оживившейся, вошедшей в рабочий азарт пляжной кепчонки. Он с каким-то изяществом поворачивался, клал руку на теплый круп коня, смотрел в синевший глаз объектива.
В конце съемки, закрасневший от яркого света и спохватившись, не набрюзжал ли чего зазря, застенчиво обратился к оператору:
— Вопросик один имею. Может, тут… — Заскорузлым пальцем притронулся к аппаратуре. — Может, тут я чего лишнего наплел. Так это с раздраженности. В кино бы не надо. Мало ли что намелешь языком, а кино — вещь ответственная.
И куда делась грузная невозмутимость оператора. Он рассмеялся раскатисто, неторопливо:
— Не волнуйтесь, отец, говорили складно и правильно. Мы очень довольны. А если и загнули малость, без вас справимся. Ножницы всегда наточены, поработаем, почистим.
Гусар остро переживал обидное невнимание к нему, известному жеребцу, для кого съемки не в диковинку, около которого десятки раз крутилось веселое и суматошное телевизионное племя. Оператор ни разу и не посмотрел камерой в его стойло. Правда, бегло прочел табличку с перечнем былых заслуг, стрельнул в его сторону торопливым взглядом, заинтересованно обронил: «Ах, тот самый Гусар», — и вновь занялся Гранатом.
Люди смотали провода, погасили искусственное солнце. Убрали аппаратуру. Непостижимые в своих поступках люди, понять которых решительно невозможно…
* * *
Уже больше месяца война не разрывала летние рассветы и не собирала с людей каждодневную жертвенную дань. Пока было трудно измерить все глубины страданий и горя — страна изумленно подсчитывала ужасающие цифры потерь. Москва не озарялась вечерними салютами, а репродукторы больше не печалили людей напряженными словами Левитана: «Вечная слава героям, павшим в борьбе за свободу и независимость нашей Родины!» Москвичи облегченно радовались, что не разламывается над столицей гром строго регламентированного числа орудий. Потому что уже ни для кого не было секретом, что за мажорной тональностью слов: «Штурмом овладели…» — стояли тысячи, которым больше никогда не слышать салютов.
Трудно настраивалась мирная жизнь. Поток демобилизованных, которых ждали в городах и селах, о ком грезили всю войну, начал иссякать, незаметно свертываться. Эшелоны с победившими солдатами внезапно уклонялись с первоначальных маршрутов, по окружной дороге обходили Москву и устремлялись на восток. Грохотали теплушки беспечным смехом бойцов, заливали безымянные полустанки бравыми мелодиями трофейных аккордеонов, и гривастые дымы торопящихся вдаль паровозов обдавали теплом придорожные сибирские леса. Бывало и так, что проносился в ночи родной город солдата или в каких-то двадцати километрах в чутком ожидании спала его деревня, но, погасив тоску в сердце, приученный к дисциплине, он стойко выполнял приказ…
Только немногие посвященные знали, что скоро развернутся эти нескончаемые эшелоны в армии и фронты. Получат новую нумерацию и названия и прямо с колес вступят в еще одну войну, не столь страшную, но ждущую своей доли крови и жертв. Уж так все поворачивалось, что через сорок лет опять должны были зазвучать русские песни на сопках Маньчжурии, а попранная честь горьких дней девятьсот четвертого восстановлена с большой исторической справедливостью.