Вот и опять поплыл, поплыл тот апрельский день щедрым теплом и засиненным сквозным небом. Календарь утверждал только раннюю весну, а в улицы смело влетало невесть откуда примчавшееся лето. Асфальт прогрелся быстро, уступчиво размяк, и дышали столичные магистрали удушливым гудроновым теплом, бликовали хромированными боками отогревшихся автомобилей, плескались людской толчеей. Подкравшееся лето не успело уравнять людскую одежду: невесомые платья и легкие рубашки вспыхивали рядом с насупленными шубами и дубленками, а среди гривастых, ухоженных шевелюр меховыми островками плавали зимние шапки…
Маршал любил это природное перепутье, всегда удивительный разлом времен года, когда отступали на север блеклые зимние краски, дни ширились и становились неохватными, а люди теплели лицом и мыслями, кончали говорить о малоизвестном гриппе, принимаясь шумно обсуждать время летних отпусков. Весна тормошила, будоражила любого. Ждал юный человек скорой любви, трепетно боготворя весну; пожилому весна близила еще одно уютное лето. Когда не будет судорожных перепадов скачущего давления и сереньких зимних дней, которые угрожающе давят на изношенное, уставшее сердце. И хоть десятки раз встречал ты весну, приход ее всегда волнует. Есть что-то колдовское и неуяснимое в привычной повторяемости. Наособицу каждая весна, и по-разному ведет она приборку. Вершится непостижимое таинство — весна творит новую жизнь, всем охотно раздаривает могучие силы, а главное, окрыляет надеждами.
Маршал пытливо, подобревшими глазами вглядывался в уличную толчею, шумевшую на все голоса, и было ему необыкновенно легко. Годы отодвинулись, забылись, а повседневная усталость утекла из тела, растворилась в уличном гомоне. Не хотелось думать о горьком и неотвратимом: а не последнее ли в его жизни это природное перепутье? Он не расслаблялся, не впадал в светлую грусть. Маршал спешил на съезд комсомола, он повстречается сейчас с юностью любимой страны. У которой нет старости, поскольку неразрывна ее возрастная эстафета.
Маршал подчеркнуто прямо держался в президиуме и растроганно выдержал шквал аплодисментов. Теплое волнение, с которым он не мог совладать, сбивало дыхание. Он вникал в слова молодого солдата, который рапортовал с трибуны о каждодневной готовности Вооруженных Сил встать на защиту любимой Отчизны.
Перед глазами маршала плыли картины давно минувших дней. Память унесла его в далекое Полесье, на белорусские земли, которые ждали своего вызволения из фашистской неволи. Июньским рассветом сорок четвертого года на командном пункте ударной армии они ждали первого залпа. Начиналась операция «Багратион». План был прост, смел и грандиозен. Полководческий гений советских военачальников давал предметный урок гитлеровским штабистам — наносился невиданный стратегический удар на широком фронте и на большую глубину.
Командующий ударной армией выразительно посмотрел на маршала, посветив фонариком на часы. Оставалось три минуты. Они без слов поняли друг друга, они, познавшие трудность сорок первого, сталинградскую стойкость сорок второго, победное торжество Курской битвы.
Через минуту разверзнется земля, и тысячи тонн металла обрушат орудия на головы оккупантов. Заговорит грозная и могучая техника, которой вооружил бойцов несгибаемый советский тыл.
Гордо, не скрывая радостного волнения, смотрели военачальники друг на друга — какую же мощь обрела армия, какой боевой опыт накопили командиры!
Маршал ничего не мог поделать с памятью — он слушал звонкий голос солдата, а виделись давние бои и сражения, в которых отстояли они жизнь для молодых.
Это уж потом, в нарядном, поющем холле… Когда оказался маршал в кольце юных, вдруг мелькнуло лицо. Молнией ударило — так ведь это Ганна! Ганна, Ганночка, шагнувшая из двадцатого прямо сюда… И сразу увиделось…
Тогда схлестнулись на встречных курсах. Эскадрон с ходу врубился в улюлюкающий отряд какого-то батька, и сеча вышла мгновенной и кровавой. Бандиты были порубаны и рассеяны, а красные конники провели этот бой так стремительно и грамотно, что в эскадроне не было потерь. Если не считать… Нелепый, дичайший случай, удар слепой судьбы. Сестра милосердия Ганна нагнулась зачерпнуть воды, а какой-то уцелевший бандит полоснул в нее из обреза. Она жалобно вскрикнула, опустилась на траву.
Всякое повидал Степан Иванович… Смерть встречал в разных обличьях. Считал, что закалил свое сердце. Они, растерянные, потрясенные, смотрели на угасавшую жизнь. Нелепость этой смерти оглушила всех. В руках конармейцов бился чубатый бандит, только что сотворивший страшное и бессмысленное убийство. Конвоиры поглядывали на Степана Ивановича. Ждали его приговора.
Девушка лежала на спине, и черная корона ее волос впечаталась в зеленое одеяло. Теряя вишневую сочность, блекли губы. В увлажненных глазах Ганны плавала высоченная синь украинского неба, тихо угасая вместе с девушкой.
Домовито возился шмель на клеверной головке, норовил поудобнее устроиться на сладком цветке. Застойно крутилась в омуте прогретая вода, и хороводились над ней глупые поденки. Разморенная тишина закладывала уши. И все-таки бойцы услышали, как с умирающих губ слетело:
— Хлопчика ждали… Богдан совсем изведется.
И погасла Ганна. А в немереную синь над могилой умчались пути салюта. И вперед пошла конница…
Такая награда судьбы… Он вновь увидел Ганну, здесь, среди этой ликующей и счастливой юности. Вскинулись те же глаза, встряхнулась та же корона смоляных волос. Девушка зарделась, удивленно замолкла, когда шепнул ей Степан Иванович:
— Хлопчик будет — Богданом нареки, а девочку пусть Ганной кличут.
Потом усмехался про себя: ну что могла подумать о нем смутившаяся девушка?
Дома адъютант долго допытывался: что он сказал красивой дивчине?
* * *
Бабка Анисья умерла на пасху, не проболев и часа.
Просветленно улыбались ее ровесницы, шепча бескровными губами, что в «благости и смирении» преставилась раба божия…
Гробы для себя и жены Архип сколотил давно. Он постругал посеревшие доски, сам обрядил покойницу. Поставил гроб под образа и всю ночь просидел у зажженной лампады. Товарки Анисьи шмыгали носами, боязливо всхлипывали, с опаской косясь на сумрачное лицо Архипа.
Он не обронил слезы и за гробом шел надменно одиноким и враз постаревшим. Когда вернулись с кладбища, позвал всех в избу. Бабы изумились — столько снеди и питья выставил на стол овдовевший Архип! Сам к еде и зелью не притронулся. Рассадил по лавкам гостей, отдал ключи хозяйственной Фросе и поспешно ушел в кузницу.
Первач ударил в голову, сломал приличествующую тишину, и, уже не таясь, все распаленнее и злее рвались из окон бабьи голоса.
На деревне недолюбливали Архипа: за нелюдимость и колкий нрав, за злую усмешку, вечно стывшую в тяжелом, изучающем взгляде. Бабы жалели Анисью. Безропотную, угловатую, ходившую бочком, неприметную в мыслях и делах. И все годы сокрушались, как могла она выйти за насупленного и даже в молодости молчаливого и желчного Архипа. Со временем вроде бы примирились, меньше стали судачить. А когда Анисья родила трех погодков и вымахали они стройными парнями, примолкли вовсе, рассудив, что не такая уж тяжкая доля выпала подружке, если из окон Архиповой избы слышен смех и тихое пение Анисьи.
На поминках всех горячила разрумянившаяся Матрена:
— Насупился, старый хрыч, небось жратву жалеет.
— Да поперхнись ты, балаболка, — урезонивала ее рассудительная Фрося. — Креста на тебе нет. Невмоготу сейчас Архипу, не береди его сердце…
— Каменное оно у него, — язвилась Матрена. — Как истукан в могилу уставился, хотя бы слезу обронил для порядку.
— Это у тебя слезы на копейку ведро, а у мужиков они продукт экономный, понапрасну не льются, — не сдавалась Фрося. — Один как перст горе мыкать остался. Ни Анисьи, ни сыновей…
— Уж не водить ли им папаню под белы руки? Мало он куражился, помыкал ребятами? Какой хошь незлобивый, а таких обид не забудет.
Фрося решительнее вступилась за Архипа:
— Не нам с тобой судить, кто прав, кто виноват. Крутоват Архип… Да и на ласку скуп, но росли дети обихоженными, и не меньше других жалел их отец.
— Зато теперь ни весточки, ни привета, — не сдавалась Матрена.
— Такое тоже их не красит, хоть и в грамотные вышли, — печально бросила Фрося. Истово перекрестилась и виновато зашептала: — Не о том языки чешем. В такой день и столько злобы ворошим. — Торопливо принялась потчевать собравшихся.
То ли вспомнили, зачем пришли в этот дом, то ли схлынуло возбуждение первой рюмки, но расходились старухи притихшими, вытирая уголками платков глаза, причитая и жалуясь на свою немощь и постоянную хворь. Торопились кормить, поить скотину, собирать на стол мужикам, которые вот-вот вернутся с лесосеки.