Сердце Ксении ныло всегда, до самой смерти, до которой оставалось совсем недолго. Причина этого надрыва была не ясна; или сердце ныло по Василию, которого Ксения после рождения отдала в детский приют в Москве, поскольку не могла его видеть, или по умершему Андрею, который за несколько дней до родов погиб под машиной, выбежал из гостиницы, ничего не видя и не слыша, после того как она ему рассказала всю правду о себе (в тот же миг, то есть буквально в миг гибели Андрея под машиной, погибли остальные двое убийц ее мужа Василия: бывшая подруга Андрея сломала шею, поскользнувшись на ступеньках, поднимаясь по лестнице в свой новый кабинет в Кремле, а брат Андрея скоропостижно скончался в пасти собственной собаки, осатаневшей внезапно и страшно, и с невероятной силой набросившейся на своего хозяина), – или по Александру, который поседел и на некоторое время потерял после родов голос и зрение, когда узнал, от кого Ксения родила ребенка.
Одним словом, Ксения так возлюбила себя в мысли о мести за смерть Василия, что забыла о первопричине любви. И теперь только одинокий бес шуршит в ее сердце, выхолащивая душу и иссушая мозг.
Все.
Умирая, Ксения попросила Александра записать всю ее историю, точнее, всю историю рождения Василия, и в день восемнадцатилетия передать сыну рукопись.
Что я и сделал».
Тетрадь закончилась. И вот – история деда новоявленной Нины по материнской линии, или, что точнее, история ее прабабушки Ксении по материнской линии. И вот теперь все.
Теперь она знает все, бывшее тайным, о своем происхождении. Знает все тайны родов – маминого и папиного.
«И что делать? Да и зачем мне все это надо было знать? Что мне теперь делать? Как жить? Что-то надо менять? Что? И как? Как жить дальше? Но ведь мама все знала. И жила. И несмотря на то, что она придерживалась грамматической формы бытия (о которой вы теперь уже все знаете), к смерти она/Нина-Софья-Ксения успела приготовиться, открыв мне тайны, которых я/Нина-Софья-Ксения была лишена. Потому что я – уже другая/иная Нина, я – Нина-Софья-Ксения, в отличие от моей мамы, просто Нины, и мне предстоит выбрать свою форму бытия. Я выбираю лингвистическую форму бытия».
Дальше мысли кончились. Столько прошлого горя никакая душа не могла выдержать. Нина в сердцах кинула на стол древнюю чернильную авторучку, доставшуюся ей по наследству от мамы; чернила брызнули – нет, чернила вылетели из под пера короткими округлыми каплями, совсем как слезы черного цвета, и полетели над миром, в каждой из черных слезинок огромный мир, состоящий из слов, которые поместились внутри капель, – какой же из миров твой?
Силы кончились. Нет больше никаких сил. Нина заплакала. У нее всегда глаза были на мокром месте, и в кончиках глаз всегда алел уголок, вмиг накрывающий поверхность белка, если слезы уже не вмещались в душу, а истекали из души. Нина качалась, сидя на стуле у окна, и плакала, балансируя на двух задних ножках. Глаза набухли, белки покраснели, зрачки расширились до уровня слепоты, взор затуманился. Слезы были такими горячими, что, не долетая до пола, испарялись.
И всего только через долю секунды становились бабочками, маленькими черно-белыми бабочками, которые перепархивали между Ниной и Ниной, между дочерью Ниной и дочерью Нины, между дочерью Нины и дочерью Ниной, между Ниной и горем, туда и обратно, туда и назад; крылья были так нежны, что воздух, сквозь который прорывались невесомые создания, казался грубым наждаком, поэтому при каждом взмахе крылышек, раздавалось почти неслышное шуршание, или еле чуткое журчание слез меж ресниц. Бабочки напоминали больше небрежный рисунок тушью пером на стекле.
Часы шли за часами. Слезы не заканчивались. Нина плакала. Она уже не только ослепла, она оглохла от плача. Она уже не понимала своей прошлой жизни, своего настоящего дня не ведала, и страшилась будущего, в которое перестала верить.
Она плакала сидя, она плакала стоя, плача, ходила по комнате, затем легла на спину, уже началась ночь, пространство сгустилось до тесноты душевной, от чего слезы усилились, и в темноте мерцали, как светляки, прежде чем превращались в шуршащих бабочек, неведомых и нестрашных, но летающих между выбором и свободой от выбора. Спать не хотелось. Плач все пересилил. Снова день, в котором ничего не изменилось, вновь ночь, которую она проплакала, давясь в подушку, мокрую от слез, как губка. Нина стала забывать, что она когда-то не плакала вовсе, что были в ее жизни пересохшие дни и недели. Слезы превратились в естественное состояние, в неразрывную и непременную часть ее сущности.
И это уже третий день. Нина плакала день за днем. Ей было от чего плакать. Ей нужно было выплакать всю боль, горечь, обиды и грехи, накопленные ее многочисленными предками, часто парадоксально непоследовательными, сумбурно эгоистичными, подлыми, примитивными, монстрами в образе человеческом. Она должна плакать, чтобы выплакать все горе, накопившееся в ее семье, за долгие десятилетия неправильной жизни, больной и истошной жизни. Наверное, это были слезы покаяния за всех и за все. Но одних слез мало. Нужны дела покаянные. Но что это такое Нина не понимала, а потому продолжала плакать.
Она плакала, не подвывая, не всхлипывая, она плакала молча. Совсем молча. Ни звука не раздавалось в комнате. Этот плач был молчалив, словно под весенним солнцем снег, беспощадно и неотвратимо уничтожаемый.
Лишь в какой-то момент слезы начали пахнуть. Впрочем, это был не запах слез. Это был запах тления. Под действием слез начала растворяться кожа вокруг глаз, еще чуть и сойдет совсем уже тонкая прослойка из кожи и мышц, закрывающая глазницы черепа. Но мысли в голову не шли. Нина не знала – что ей делать дальше, как жить, а потому продолжала плакать от стыда и жалости, от ярости и скорби, от боли и покаяния.
Новый день. Каким он будет. В скорби встречает новый день Нина. Вот уже и не слезы текут из глаза, а кровь. Слез больше нет, слезные железы растворились, исчезли, вытекли, а плакать хочется; и кровь ее потекла по другому руслу, к глазам.
Потому что слез стало так много, и они были такими вонючими, от пропитавшего их запаха прошлого, что хоть беги. Кровавые слезы окрасили мир в красный свет. Надежды больше нет. Впереди лишь смерть. Так бывает, что покаяние иногда кончается смертью, если смерть – это последнее и единственное средство, возможность или действие, способное привести к искуплению и прощению.
Нина умирает. Потому что трагедия одиночества не заканчивается никогда, даже после нечаянного или сознательного поглупения.
И глаза ее вспыхнули в последний раз и растаяли как свечи от надмирного внутреннего сияния. Через Нину принял Господь покаяние двух предшествующих ее жизни родов по отцовской и материнской линиям.
Удивительная улыбка ее озарила напоследок ее лицо, высушив мгновенно слезы. Ведь она умела так улыбаться, что вот-вот казалось сама провалится в собственную улыбку.
Или так она и ушла?
И все?
Мы о многом говорили, я ей многое успел сказать. Мы о многом не говорили, я ей многое не успел сказать.
Я хотел ей рассказать об искусстве. О том, что искусство – это самый широкий, самый объемный вид человеческого творчества. О том, что нет ничего иного в искусстве, кроме человека, одного-единственного человека, кроме отношений этого единственного человека с миром, собой и другими людьми, Богом. И никогда в искусстве ничего не было иного. Ни в те времена, ни в эти и ни в какие иные. И других каких-то задач искусство не решает и не способно решать по природе своей. Смысл, назначение и содержание искусства – это всегда человек, его мысли, его чувства, его вера, его устремления, его смерть и рождение, его правда, его сила и надежды, всегда только человек, и ничего иного. То есть человек, в совокупности всех его сознательных и бессознательных проявлений, желаний, качеств и особенностей, что и является оправданием искусства. Вселенная искусства – это вселенная человека. Потому искусство столь изменчиво, подвижно и разнообразно, как и человек. Нет искусства без человека. Но человек без искусства прожить может.
«А у меня», – сказала бы Нина сквозь слезы, – «с детства отношение к слову „искусство“ пренебрежительное, вполне определенное; долго я не могла взять в толк, почему надо писать – „искусство“, а не „исскуство“; надо мной смеялись, а я упорно писала – „исскуство“. Я и сейчас не понимаю, почему – „искусство“, а не по-моему – „исскуство“».
И я не понимаю, но вынужден считаться с общепринятым уложением, а потому надо писать двойное «с» во втором случае, то есть, «искусство», ответил бы, и отвечаю я.
«А что такое философия?» – Спросила бы меня без всякой рисовки Нина, возможно, посмотрев при этом вниз на свои башмаки/чки.
Возвращаясь к теме искусства. Одной из самых важных частей искусства является философия. Философия, ответил бы я, – это всего только один из подразделов искусства. В отличие от искусства, центр и смысл, и содержание философии – это ум и это слово (человеческая его часть). То есть не весь человек, в совокупности всех его сознательных и бессознательных проявлений, желаний, качеств и особенностей, что, как я сказал, является оправданием искусства, а лишь некоторая его часть, скорее малая, хотя и несомненно и принципиально важная часть человеческой натуры, – это сознание. То есть философия занималась, занимается и будет заниматься исключительно сознанием. Когда же философия переходит границы человеческого сознания, заходит за границы божественного сознания, претендуя на всеохватность, тогда становится ясно, что философы – это чаще всего живодеры, которым доверия ни на грош, никогда, ни при каких обстоятельствах. Потому что, когда философия переходит границы человеческого сознания, она претендует на чужой мир, на мир, который исследует богословие, впитывающее в себя и искусство и философию.