Айдаш бежал к стогу и кричал:
— Надо было спустить его на аркане! Я видел, русские так делают.
Борлай выполз из-под сена и обошел вокруг стога, недовольно тряся головой. Стог не удался: всюду виднелись бугры и впадины, верхушка походила на разрытый курган.
Утишка шел за Борлаем.
— Я говорил, что надо зарод метать. Начали бы от лиственницы — никогда бы не упал.
— А бока зарода были бы такими же. Дождь пойдет — промочит.
Токушев подумал о Копосове. Скоро Федор Семенович приедет посмотреть на их работу, порадоваться достижениям. А где они? Разве можно показывать такой стог? Стыдно.
Однажды у Борлая уже была мысль — пригласить русского мужика, который мог бы научить всему, но тогда он сам себя заверил: «Дело нехитрое — научимся».
Теперь он увидел, что много сил и времени у них теряется напрасно.
«А весна придет — надо землю пахать. Это еще сложнее, — подумал Борлай. — Надо обязательно позвать русского человека».
Утишка подошел с тажууром и тронул за плечо:
— Выпьем по одному чочою. Мы заработали.
— Нет, мы еще не заработали. Нам еще надо многому учиться.
Морщины озабоченности на лбу Борлая сделались глубже, и он повернулся к Айдашу:
— Давай аркан! — Размахнувшись, перекинул аркан через стог. — Держи с той стороны. Полезу снова стог вершить.
Глава вторая
1
Спустившись с гор в село, где пахло свежим хлебом и вареным мясом, Яманай впервые остро почувствовала, что она голодна. Повернула к реке и долго пила, зачерпывая воду пригоршнями. На короткое время она погасила приступ голода. Верила, что скоро отыщет Ярманку; сдерживая слезы, расскажет обо всех своих мучениях, и он простит ее. Все старое, нехорошее забудется навсегда. Он покормит ее русскими калачами и укроет от недобрых людей. А утром он поведет ее туда, куда ходит сам, и скажет, что Яманай — его жена и хочет учиться вместе с ним. Ей дадут книгу. Не успеет умереть луна, а она уже научится читать…
Яманай несколько раз прошла по улицам села, заглядывала в окна домов, заходила в учреждения, но нигде не видела знакомого лица. На улице остановила молодого алтайца с газетами.
— Где Ярманка живет? — Увидев изумленный взгляд, добавила: — Токушев.
— Не знаю. Он кто такой?
— Он учится.
— Теперь многие учатся. Чему Токушев учится?
— Книги читать. — Яманай удивленно посмотрела на парня и пояснила: — Советской власти учится… Где они живут?
— Кто? Курсанты? Школьники? Все домой уехали. Вернутся только осенью.
У каждого встречного алтайца она спрашивала про Ярманку, но — странное дело — никто не знал его. Неужели он в другом селе? А может быть, в городе?
Она присматривалась к домам: где бы ей попросить хлеба?
«У этих дом большой: не дадут. Эти тоже богатые».
Постучала в дверь пятистенной избы. На крыльцо выскочила старуха в кержацком кокошнике, с ухватом в руках.
— Ты что тут, язва, прости господи, торкаешься?
— Калаш бар? — робко спросила алтайка.
— Калач, калач… Напекли тут про вас, некрестей, калачей!
Старуха стукнула ухватом о пол и, возвысив визгливый голос, закричала:
— Проваливай отсюда!
Яманай пятилась к воротам. Старуха наступала на нее.
— Ономедни банный ковшик потерялся… Вот ека же косоглаза приходила… Кому же боле? Она украла. Не будет же крещеный человек банный ковшик воровать.
Алтайка пошла разыскивать «самых больших начальников». Они все знают и скажут ей, где Ярманка. Может быть, хлеба дадут. Опасливо поднималась на второй этаж, задерживаясь на каждой ступеньке. Если бы до нее донесся чей-либо грубый голос, она опрометью бросилась бы вниз. В первой комнате спросила парня, который складывал пакеты в сумку, не знает ли он Ярманку. Парень удивленно посмотрел на нее и указал на дверь:
— Вон иди туда.
Яманай осторожно приоткрыла скрипучую дверь, просунула голову в маленькую комнату. Наверно, здесь сидит Ярманка. Сейчас она увидит его! Он обрадуется и бросится ей навстречу… Но Яманай услышала женский голос:
— Заходи, заходи… Не бойся.
За столом сидела алтайка с приветливым полным лицом и непокрытой головой, курила не из трубки, а из бумажной палочки, как тот русский с золотыми зубами, что приезжал к Сапогу. Это, как Яманай узнала позднее, была работница аймачного комитета партии Анна Тордокова, выросшая в русском селе.
Яманай остановилась на пороге — никогда она не видела, чтобы алтайские женщины стригли волосы и носили такие платья, с открытой грудью, — подумала: «Как ей не холодно! Да и неловко… Сюда, наверно, мужчины заходят?»
Тордокова, окинув посетительницу озабоченным взглядом, указала на стул по другую сторону стола:
— Садись.
Видя нерешительность посетительницы, она подошла к ней, подхватила под руку и, заботливо усадив на стул, открыла перед ней яркую коробочку с бумажными палочками:
— Бери.
Яманай подняла руки, будто для того, чтобы оттолкнуть что-то непонятное и опасное.
— Не куришь? — удивилась Тордокова. — Хорошо… Ну, рассказывай про жизнь.
Яманай растроганно и удивленно смотрела на ласковую алтайку.
— О своем несчастье рассказывай. Муж побил? Отец с матерью обидели?
— А ты как знаешь?
Слезы хлынули ручьями, и Яманай, захлебываясь, рассказала обо всем, умолчала лишь о непогодливой ночи в доме Сапога Тыдыкова.
— Ну ладно… — задумчиво заключила Тордокова, побарабанила пальцами по столу. — Учиться хочешь?
Глаза Яманай вспыхнули радостью, на щеках высохли слезы.
…Она шла за приветливой женщиной к бывшему поповскому дому. Это был самый нарядный дом в Агаше. Стены обшиты тесом, выкрашенным в полоску — голубое с белым, большие окна обрамлены резными наличниками, широкое крыльцо походило на паперть. Поп в гражданскую войну отступил с белогвардейцами, и его дом перешел в общественное пользование. Теперь над высоким крыльцом висела маленькая вывеска: «Дом алтайки».
На пороге их встретила дородная русская женщина в белом платочке; подол ее в нескольких местах был подоткнут под пояс, и широкая юбка лежала на бедрах пузырями, рука сжимала тряпку — она вышла мыть крыльцо.
— Как дела идут, Макрида Ивановна? Ничего? Все в порядке? А заведующая здесь? — осведомилась Тордокова.
— Обедать ушла. А вы новенькую привели?
Умные и доверчивые глаза молодой алтайки понравились Макриде Ивановне.
— У меня как раз банька поспела, — сказала она, — сейчас я с новенькой большую-то грязь собью.
— Ты сначала покорми ее.
— Сейчас, Анна Тордоковна, сейчас. Пшенная каша осталась от обеда, молоко найдется.
Макрида Ивановна бросила тряпку в ведро с водой, вытерла руки и похлопала Яманай по спине:
— Пойдем, милочка моя. — И оглянулась на ее провожатую: — Да она понимает ли по-русски хоть что-нибудь?
— Не беспокойся, быстро научится.
— Мы начнем как-нибудь одна от другой слова перенимать: она от меня русские, а я от нее алтайские. Пойдет дело!
Они вошли в кухню. Макрида Ивановна покрыла стол зеленой клеенкой, нарезала белого мягкого хлеба, наложила полную тарелку каши, налила кружку молока и сама села против Яманай.
— Что-то плохо ест, сердешная! Видно, каша не глянется, — беспокоилась Макрида Ивановна.
— У нее было большое несчастье, — сказала Тордокова.
— Да что ты говоришь? Какое же? Поди, мужик изгалялся?
Когда Тордокова коротко рассказала про Яманай, Макрида Ивановна почувствовала к молодой алтайке глубокую жалость.
Она достала чистое белье, новое платье и душистое мыло. Тордокова по-алтайски сказала Яманай, чтобы она шла за этой заботливой женщиной и выполняла все требования и советы.
В предбаннике Макрида Ивановна потрясла перед алтайкой ковшом и сказала:
— Ковш. Ну, говори смелее: ко-овш. Вот, хорошо вымолвила. Дьакши. Ковш. Алтай кижи как будет?
— Суску, — ответила Яманай и улыбнулась, радуясь тому, что поняла русскую женщину, потом показала на воду: — Алтай — су. Русска?..
Продолжая разговор, Макрида Ивановна хотела помочь алтайке раздеться, но та стыдливо запахнулась: с малых лет говорили ей, что тело честной женщины никто не должен видеть, кроме мужа.
— Что ты, милочка моя, надо раздеться! — приговаривала Макрида Ивановна, тихонько разнимая ее руки. — Помоемся. Будешь ты у меня беленькая да свеженькая, как огурчик.
Яманай покорно опустила плечи, готовая на все, но когда Макрида Ивановна предложила ей снять штаны из тонкой косульей кожи, она закричала, схватившись за голову:
— Худо будет!
— Ежели ты с таким норовом, то уходи от нас! Вон дверь! — настойчиво крикнула Макрида Ивановна, верившая в свою близкую победу. — Ну, что стоишь? Иди!