— Ты что? — вспыхнула Груня. — Я — мужняя жена.
— Ну, ну, смотри...
Там, где своенравная Ольханка, делая крутой изгиб, обтекает широкий мыс, ярко сверкнул бидонами и белыми халатами доярок летний табор. Оттуда доносилось протяжное коровье мычанье, сдобренное сочными голосами перекликающихся доярок. У таборных ворот стоял «газик».
— Никак Оксана Лазаревна в таборе уже?
— Кому же и быть, как не ей. Ни свет ни заря носится то по полям, то по фермам. Вот и расскажу ей про дедовы причуды. Женщина она умная, посоветует, — обрадовалась Груня, — поможет совладать со старым чудотворцем.
Оксана Лазаревна, или Головиха, как все звали ее в селе, стояла в кольце молодых доярок и что-то доказывала им, убедительно жестикулируя полными оголенными выше локтя руками. Заметив Груню и Фросю, она вышла из плотного круга им навстречу.
— А ты все округляешься, Груня, — любовно оглядывая фигуру школьной подруги, встретила доярок Оксана Лазаревна, — позычила б малость Фросе полноты, ей не повредило бы, правда, Фрося?
— Дело это женское, Оксана Лазаревна, чтобы справной быть в деле — баба должна быть в теле, — скороговоркой ответила Груня и захохотала. — На сносях я, Оксана Лазаревна, матерью скоро стану, молодой матерью, как в консультациях кличут. — И уже серьезно, озабоченно добавила: — Поговорить надо мне с тобой, Оксаночка, с глазу на глаз.
— Ну, девчата, по местам, да смотрите ж не сплошайте. Что там у тебя стряслось, выкладывай, Груня?
Тихо плескалась о берег теплой волной Ольханка, заливался над головой в безбрежной синеве неба жаворонок, где-то в прибрежных камышовых зарослях монотонно и въедливо кричал удод, а Груня, краснея и волнуясь, рассказывала про странные причуды Тараса.
— Гроб, говоришь, изладил?
— Ага.
— А говорит-то что?
— Постой, чудно как-то: «Отцвели, — говорит, — кукушечкины слезы», — или еще сказал: «лунный свет из ушата весь вытек...»
— Так и сказал?
— Точнюсенько так: лунный свет вытек.
— Лунный свет вытек... — Оксана Лазаревна задумалась: — Лунный свет весь вытек... Странно. А глаза у него какие, светлые, ясные?
— Вроде ясные.
— Да, странно, «кукушкины слезы отцвели», «лунный свет», гроб сделал. Странно, странно. Что-то тут, Груня, нечисто. От безделья и скуки, думается мне, дедова хвороба. Очень неправильно мы делаем, что таких, как Тарас, на пенсию выталкиваем, ведь здоровый и сильный он еще, ему бы пахать да пахать в колхозе. А мастер-то какой! Нет ему в колхозе, да что в колхозе, в районе нет равных. Золотые руки. Мудрая голова. Поискать таких. А выбросили — и вот они кукушкины слезы, лунный свет и прочая чепуха. От скуки, Груня, это, от тоски и безделья. Иди, работай, а я буду сегодня у вас. А насчет беременности правда? Аль пошутковала?
— Правда, Оксаночка.
— От него?
— А от кого же больше, Оксаночка, ты ведь знаешь меня...
— Ну извини, извини. Все наладится, не волнуйся, тебе теперь вредно волноваться, будущая мамаша.
А дед Тарас тем временем усердно стругал, пилил, стучал молотком. Изрядно упрев и выкурив пачку «Севера», к полудню смастерил он отменный гроб. Отошел в сторону, полюбовался:
— Ладная домовина.
Старательно вытер пыльные сапоги о спорыш, оглядел себя придирчиво, еще раз отряхнулся.
— Не куда-нибудь, в домовину ложусь...
Полез в гроб, лег, руки сложил на груди, носки ног вытянул. Полежал смирно, посмотрел в безоблачное, давно рассинившееся небо, поерзал.
— Аккурат по мне, — прошептал довольно. — Дед Наум и не смастерил бы для меня такой уютной домовины.
Вылез. Прибил на четверть гвоздями крышку. Походил вокруг, почесал затылок. Легко взмахнул гроб на плечо и потащил по лестнице под потолок сарая, туда, где лежали доски.
— Ну вот и ладно, — сказал сам себе и опять поймал себя на мысли, что совсем не думается ему о смерти, словно не гроб себе сделал, а челн для прогулок по Ольханке. Пробурчал в усы озадаченно:
— Чего это так: ночью, при луне, одна дума — помирать скоро, жизнь прожита и вытекают из тебя ее последние капли, а днем и думать о том не хочется, жизни радуешься. Или то свет солнечный гонит, черные мысли? Или поработал всласть? Дивно...
Размышляя так, дед Тарас не заметил, как у калитки тормознул председательский «газик». Недоуменно пожал плечами, однако пошел к калитке навстречу незваной гостье.
— Добрый день, Тарас Романович! — Оксана Лазаревна, махнув Саньке-шоферу, чтобы ехал обедать, не ждал, решительно направилась в сторону деда Тараса. «Что она забыла у нас?» — подумал удивленный Тарас, но вслух сказал:
— Кому, может, и добрый, а нашему брату не шибко. А вы, грешным делом, двором не ошиблись, Оксана Лазаревна?
— Не ошиблась, Тарас Романович, к вам мой путь с утра лежал. Дело важное есть.
— Хоть и недосуг мне, а куда денешься, слушаю.
— Сватать приехала я вас, Тарас Романович, ох, как до зарезу нужны колхозу ваши руки. Не пошли бы вы, не поработали бы малость какую на строительстве? Комбинат бытового обслуживания собственными силами строим, а рук умелых, сами знаете, в обрез: дед Наум, братья Шпаки, да и то — какие из них мастера? Одно названье, что столяры, а нам надо рамы оконные сделать, двери. Как здоровье-то?
— Стариковское здоровье, оно, как жинка клятая: тут тебя ласкает, тут тебя макогоном потянет по потылице, аж искры из очей брызнут.
— Отдых не надоел, не гнетет безделье?
— Безделье — шибко вредная штука, от него всякая хвороба и цепляется. Ведь что, Оксана Лазаревна, человек без дела? Ничто. Пустое место. Нуль, значит. У всякого человека должна быть работа какая ни есть. Без работы пропал человек, етово-тово.
Оксана Лазаревна улыбнулась: верную струнку тронула, ох, как знает она деда Тараса.
— Возьмите железо, топор, лемех какой или шкворень. Пока в деле — блестит, солнышко отражает, выбросили за ненадобностью — ржа враз источит, пропало железо. Так и человек.
— Верно, верно, Тарас Романович, не может человек без работы, пропал человек без работы. Вот и добре, договорились, значит, жду завтра на наряд в конторе. А за оплату не беспокойтесь, все будет в лучшем виде.
— Пороблю, пороблю, пока силенки не покинули. Отчего ж не поробить, ежели надо, тово-етово.
— Бывайте здоровеньки, Груне, подружке моей, поклон низкий.
— До свидания, до свидания, а машину-то отпустили.
— Пройдусь пешочком, мне это невредно.
И зашагала середкой улицы легкой упругой походкой, высокая, статная.
— Вот те и на, не забыли, помнят Тараса, пришли поклониться старому Тарасу, — забыв про домовину, весело нашептывал в усы дед, размашисто меряя из угла в угол просторный двор. Косу поднял, бережно повесил на место, ушат отнес, стружки собрал, с метелкой прошелся. — На наряд так на наряд, дело это для нас привычное.
Вечером того дня Груня пришла с фермы чуть позднее обычного. Начала было рассказывать про свои дела, дед Тарас перебил:
— Гостья была. В ножки кланялась, просила поработать, рамы, двери для быткомбината сделать. Мастеров-то, сама знаешь...
— Оксана Лазаревна?
— Она.
— Что ж, пойди поработай, все какая копейка лишняя в дому появится, на соски, на пеленки сгодится.
— Какие такие пеленки еще? — Тарас вскинул пушистые брови, посмотрел на Груню пристально и выжидающе, не смея верить услышанному.
— Матерью буду я, Тарасушка, скоро. Не беспокоила тебя, не говорила, а теперь скажу: в середине лета и в роддом пора мне. Посчитай, сколь времени утекло от той лунной ночки в предосенье? То-то же, пора, аль не помечаешь ничего?
— Грунюшка, утешенье ты мое, радость ты моя последняя, все помечал, тешил себя надеждой, да, думаю, нет, ошибся, а оно и взаправду счастье подвалило на склоне дней. Ах ты, радость-то какая, етово-тово! Парня! Слышь, Груня, только парня! До гроба на руках косить буду, ноги буду мыть и воду пять. Сыночка, мечту всей моей жизни, продолжателя рода моего. Песни буду петь ему солдатские, гвардейские, делу столярному учить стану. Ух, и заживем мы с парнем! А назовем-то как, Грунюшка, героя своего? Павлом назовем. Был у меня друг фронтовой Павел, душа человек.
Весь вечер крутился Тарас около Груни, ласкал ее нежным, совсем не стариковским взглядом. И весь вечер вздрагивали его седые мохнатые брови.
— А как же домовина-то, Тарас Романович? — как бы между прочим сонным голосом спросила Груня, лежа в постели.
— А домовина что? Домовина завсегда сгодится. Мало ли на селе дряблых стариков, помрет какой — домовину Тарасу делать, кому ж еще, а она — вот она, получайте, на совесть сделанная, как для себя, — последние слова Тарас произнес дрогнувшим голосом. — Ну спи, спи, тебе же вставать рано.
И замолчал, сделал вид, что уснул. Но сон не приходил. Уже гасла душная, расцвеченная дальними зарницами короткая летняя ночь, а дед все ворочался, все вздыхал, Вовсе запутались тягучие дедовы мысли, и не мог он дать им никакого ладу: вроде бы все начиналось сызнова и вроде всему приходил конец. «Ишь ты, етово-того, — ворочал мысли дед, — какой крутой извил жизнь-то сделала, а не поздновато ли? Где ране-то была судьба-путалка? Семь десятков, етово-тово, стукнуло. Сколь он еще протянет. Кабы еще десятка два, етово-тово...»