А воспоминания плыли, плыли, и отмахнуться от них не было сил. Во Львове, в лагере, пленный врач поляк Цеглинский сделал ему операцию, ампутировал обе ноги и обрубок руки. Отпиливал ноги обычной ножовкой, без наркоза. «Ты, панове, живучий, — удивлялся Цеглинский. — И откуда в тебе такая сила? Невидный, вроде, из себя, не богатырь? Другому на твоем месте давно был бы капут...» Долгим показался ему этот год в неволе, дольше всей прожитой жизни. Освободили их двадцатого января сорок пятого. Сидел он в карцере. Смерти ждал за неповиновение. Слышит шум за стенкой, возню, выстрелы. Понял, что это — конец. С жизнью стал прощаться. Прислушался — топот у самых дверей. И вдруг распахиваются железные двери карцера и на пороге малый такой, белобрысый парнишка, с автоматом и со звездой на ушанке вырос. «Выходи, папаша, свобода!» — «Какой я тебе папаша? — смеясь и плача, крикнул он ему. — Мне и двадцати еще нет!» И пополз к нему по-обезьяньи, в ногах стал тереться. Помрачнел тот, схватил в беремя, откуда и сила взялась в малом, и поволок на свет из вони и мрака. А потом его в Гродно, в особом отделе, молодой белобрысый лейтенантик предателем назвал. «А ну, расскажите, гражданин Долгов, как вы дошли до веселой жизни, родину предали и в плену оказались?» — Жидкие брови к переносью свел, глаза злые, ненавидящие. А он сидел напротив него на стуле, в руках была увесистая палка, с помощью которой передвигался по земле. Как случилось, до сих пор не поймет, только он при этих его словах посунулся чуть вперед и через стол потянул его уцелевшей рукой этой палкой между глаз — еле-еле водой отпоили. «Ну, все, — подумал, — пропал теперь, трибунал, офицера при исполнении». Да погодился на тот случай полковник. Он и спас. «Знайте, — крикнул он тому безусому лейтенантику, — с кем и как надо разговаривать. Вы еще войны и во сне не нюхали, а он — фронтовик, герой. Немедленно оформить документы и сопроводить домой». На том и дело кончилось. А не погодись полковник...
...В «Дубке» было шумно, весело. Гремела музыка. А когда она на минуту-две затихала, был слышен хрустальный звон, громкие голоса, часто прерываемые дружными аплодисментами. И вдруг весь ярко освещенный зал ресторана согласованно и раскатисто прокричал:
— Горько! Горько! Горько!
«Свадьба, — радостно подумал Василий Тимофеевич, — новая семья рождается». И бросил на ресторан взволнованный взгляд. И, вздохнув, вспомнил про свою женитьбу. Приехал домой. Мать — в слезы. Отец и тот прослезился: «Вася, Вася, что от тебя осталось? Как жить-то будешь? А?» — «Проживем, — ответил ему, — голова на плечах уцелела и на том спасибо». А сам и вправду впервые серьезно задумался: «А и в самом деле, как жить-то стану? С чего начинать буду новую-то жизнь? Базара в селе нет. В Оренбург подаваться, медяки истертые на базаре в протянутую руку канючить, благо хоть одна-то рука для этой цели уцелела? Али в пьянку от тоски да горя неизбывного удариться? Дак опять же заковыка: кто поить станет?» И вот сколько лет прошло, сколько воды в Урале утекло, а упрекнуть себя ему не в чем, разве только в том, что живучий, так это уже судьба. Сколько лет ходят люди к памятнику, кланяются ему мертвому, а он живой. Как он прожил эти годы? Как все, как народ весь, не лучше других, но и не хуже. А свадьба у него необычная была, не было такого раздольного веселья, как вот это. Нешумная, небогатая была свадьба. Все понимали мрачноватую отрешенность жениха и строгую жертвенную улыбку невесты. А какой женой стала! Другом и помощником на всю жизнь. Хозяйство, семью тянула, а он учился, институт с ее помощью окончил, специалистом стал. Подвижница русская — иначе не назовешь. Столько лет живут. Ладно живут. В мире и согласии. Сыновей вырастили, выучили. Дай бог всякому так прожить свою жизнь...
Василий Тимофеевич улыбается своим мыслям и слышит, как внутри разливается ясная и мягкая теплота.
Двери «Дубка» шумно растворились, и из них, обтекая колонны и испятнав полосы света, широкими лентами, растянутыми по площади, к братской могиле потекла пестрая шумная толпа. Впереди под руки шли молодые. В белой фате невесты запутался игривый ночной ветерок и теребил ее, образуя над головой языки белого пламени. Молодые положили к подножию обелиска два букета огромных гладиолусов с розами и, взявшись за руки, низко, в пояс поклонились могиле и раз, и другой, и третий. И только тогда заметили на скамейке Василия Тимофеевича.
— А хта це? — прошелестел удивленным шепоток.
— Та це ж той, чула я, з Оренбургу, мабуть, приихав увечеру, на свято Перемоги... воювал вин тут...
Жених и невеста подошли к Долгову, поклонились низко, попросили ласково:
— Пробачте, будь ласка, вы мабуть, гисть наш, з Оренбургу, дюже просымо, — они опять поклонились в пояс, — на наше весилля.
И как ни отговаривался Василий Тимофеевич, ссылаясь на усталость с дороги, на поздний час, как ни отмахивался, отмахнуться не мог. Кто-то взял его саквояжик, кто-то трость, его подхватили под руки и торжественно водворили в яркий шумный зал, усадили на почетное место рядом с молодыми. И все внимание с этой минуты было обращено только на него. И опять пришлось ему вторично за этот вечер возвращаться в тот холодный и страшный декабрь сорок третьего года и тревожить и свою горькую память, и имена павших побратимов. Слушали в оцепенении. Торжественная тишина сковала зал. А когда Василий Тимофеевич умолк, кто-то спросил с искренним изумлением:
— И вы их усих зналы, тих, що у могили на площи?
Его перебил негодующий женский голос:
— Тю, дурненький, та вин сам похован тут, у братский могили. До себе на могилу приихала людына. Розказувала мени моя донька, як воны його видшукалы, следопыты наши шкильны.
— Ты бачь... до себе на могилу... оце да...
А Василий Тимофеевич вздыхал, нетерпеливо поглядывал на часы, на окна: где-то тревожились и ждали его новые друзья, юные следопыты, воскресившие его из мертвых, а он сидел на свадьбе и не мог вырваться, и не знал, когда вырвется.
На востоке начало алеть. Загорался новый день.
1
Ком! (нем.) — Иди сюда!
2
Найн, ду! (нем.) — Нет, ты!
3
Аллес цу ершиссен! Доннер ветер! (нем) — Всех расстрелять! Гром и молния!
4
Аллес капут! (нем.) — Всех кончать!
5
Руссише риндфлейш (нем.) — русская говядина.
6
Найн, руссише кальбсбратен (нем.) — нет, русская жареная телятина.
7
Найн, руссише шинкен (нем.) — нет, русская ветчина.
8
Гефтлинг (нем.) — заключенный концлагеря.
9
Я, гут, арбайтен! (нем.) — Да, хорошо, работайте!
10
А зи аллес вег, аллес шнеллер! (нем.) — А вы все долой, все быстро!
11
Руэ, матка, вэг! (нем.) — Молчи, мать, прочь!