танцуют на балах; да и на деревенской площади тоже. Их танец нельзя было отнести к какому-то определенному традиционному стилю; хотя, пожалуй, в нем присутствовало что-то испанское; мне рассказывали, что испанки так же танцуют под звук кастаньет: свободно и радостно, вдыхая полную грудь чистого восхитительного воздуха, ощущая радость и полноту жизни.
Девушки танцевали. В окружении увешанных плодами деревьев, прямо между стволами. Они кружились и кружили друг друга, и это их движение под ярким светом солнца напоминало расходящиеся по воде круги. Распущенные волосы, колышущиеся юбки, гибкие травинки под ногами; шелест ветвей и багровеющей листвы; утро, свет, пестрота листьев, игра теней, благоухающий ветер, скрип мельничного колеса вдалеке, — и две девушки. Казалось, с ними кружится в танце все вокруг: и пахарь, и косари, и склон холма под высоким небом.
Наконец, младшая из сестер совершенно запыхалась и с веселым смехом с размаху плюхнулась на скамью. Вторая прислонилась рядом к дереву. И в тот же миг умолкли арфа и скрипка. Музыканты — а это были странствующие артисты — словно щеголяли своим умением отзываться на движения танцоров. Хотя, продлись эта неистовая пляска хотя бы еще полминуты, неизвестно, кто запросил бы пощады.
Сборщицы яблок на своих лестницах издали одобрительные звуки, некоторые даже принимались хлопать; однако, едва последний такт музыки смолк, взялись за работу с удвоенным усердием.
С удвоенным еще, пожалуй, и оттого, что пожилой джентльмен (а это был не кто иной, как доктор Джеддлер собственной персоной, и именно ему принадлежали дом и сад, — и даже дочери были его), — так вот, доктор Джеддлер выскочил посмотреть, что такое творится и кто, дьявол побери, устроил эдакое веселье в его владениях еще до завтрака. Доктор Джеддлер представлял собой отменного философа — а, следовательно, в музыке понимал слабо.
— Музыка и пляски в такой день! — пробурчал он себе под нос и резко остановился. — А я-то ждал страха и уныния. Истинно говорят, наш мир полон противоречий.
После чего позвал уже вслух:
— Эй, Грейс, Марион! А что, сегодня мир сошел с ума еще более, чем обычно?
— Если даже и так, отец, будь снисходителен, — ответила младшая дочь, Марион, подходя ближе и вглядываясь в его лицо. — Ведь сегодня кое у кого день рождения.
— Да, котенок, кое у кого день рождения, — повторил доктор. — Каждый день — день чьего-то рождения, разве ты не знаешь? Ты никогда не замечала, сколько новых действующих лиц ежедневно и ежеминутно всходят на подмостки — ха-ха-ха, уму непостижимо! — этого абсурдного нелепого представления под названием Жизнь?
— Нет, отец!
— Ну, разумеется, где уж тебе заметить: ты ведь женщина; ну, почти. — Доктор взглянул на миленькое личико дочери и добавил: — Так-так. Кажется, я знаю, по какому поводу танцы. Угадал?
— Да что ты, отец! — воскликнула младшая дочь, ласкаясь и принимая от доктора отеческий поцелуй.
— С днем рождения. Прими с поцелуем и мою любовь. И наилучшие пожелания. Хм… Идея посылать наилучшие пожелания по такому смехотворному поводу на фоне других нелепостей жизни, — сказал доктор себе, — это восхитительно. Ха-ха-ха!
Как я уже сказал, доктор Джеддлер был отменным философом. Ядро его философской концепции состояло в том, что он считал мир чьей-то грандиозной шуткой; чем-то таким, что разумный человек не может воспринимать всерьез. На его воззрения решительно повлиял тот театр военных действий, на полях которого он проживал свою жизнь, — в чем у вас будет возможность скоро убедиться.
— Ну-с, и откуда взялась музыка? Бродяги, небось, забрели? Откуда здесь взяться настоящим менестрелям?
— Музыкантов прислал Альфред. — Подошедшая Грейс поправила на головке младшей сестры несколько полевых цветков, которые сама же вплела в ее прическу в восторге от этой юной красоты полчаса назад, и которые теперь растрепал танец.
— О! Альфред прислал музыкантов? — переспросил доктор.
— Ну да. Встретил их рано утром у въезда в город. Прошлой ночью они остановились поблизости и теперь вот собрались уходить. А поскольку сегодня у Марион день рождения, Альфред подумал, что ей будет приятно. Передал с ними записку для меня: что если я не возражаю, пусть усладят ее слух серенадой.
— Да, — небрежно сказал доктор. — Он всегда спрашивает твое мнение.
— И я всегда с ним соглашаюсь, — с усмешкой ответила Грейс. Она умолкла на миг и, склонив голову, полюбовалась украшенной цветами головкой сестры. — У Марион как раз было настроение подурачиться: она пустилась в пляс, я за ней. Так мы и танцевали под их музыку, пока не запыхались окончательно. А от того, что музыкантов прислал Алфред, было еще веселее. Правда, Марион?
— Ох, Грейс, я не знаю. Вечно ты дразнишь меня своим Альфредом.
— Дразню тем, что упоминаю предмет твоего обожания? — уточнила сестра.
— Мне абсолютно безразлично, упоминают его или нет, — отчеканила своенравная красавица, обрывая лепестки с цветов, которые держала в руках, и бросая их на землю. — Сколько можно о нем слушать? А уж что он предмет моего обожания…
Грейс попеняла:
— Не надо так, дорогая. Это сердце по-настоящему тебе предано. Не говори так даже в шутку. В мире нет сердца более верного, чем у Альфреда!
Марион беззаботно приподняла брови.
— Ну, не знаю. А мне что до того? Зачем мне его преданность — ведь я об этом не просила? Если он ждет, что я… Однако, милая Грейс, почему мы вообще все время о нем вспоминаем?
Какая услада для глаз — любоваться грациозными фигурами сестер: они, обе достигшие поры расцвета, стояли сейчас рядышком и беседовали, со всей искренностью и серьезностью, — и любовь нежно откликалась любви. И с удивлением можно было заметить, как глаза младшей налились слезами от какого-то горячего глубокого чувства, и чувство это пробивалось наружу сквозь показное своенравие, мучительно ему сопротивляясь.
Разница в возрасте сестер составляла менее чем четыре года; однако Грейс, как часто случается в семьях, где дети растут без матери (доктор овдовел много лет назад), мягко опекала младшую сестру, была ей глубоко предана, — и потому казалась старше, чем есть. Лишенная, в силу характера, даже тени желания соперничать с младшей сестрой, она дарила ей сочувствие и искреннюю привязанность, каких при столь небольшой разнице в годах трудно ожидать. Эта почти материнская любовь очищала сердце и возносила возвышенную душу ближе к ангелам!
Доктор Джеддлер глядел на дочерей, слушал их перепалку и, посмеиваясь, размышлял о том, как же глупы все и всяческие любови и влюбленности, как бессмысленна суета, которой так злоупотребляет молодежь, способная поверить, что в этаких волнениях вообще может быть хоть что-то серьезное, — а в итоге все равно всегда приходящая к горькому отрезвлению. Всегда. Всегда.
Грейс —