class="p1">— И это дается ему куда проще. Как я уже имел честь заявить.
— Извините меня за повторение, доктор, — продолжил Снитчи, — я уже столько раз во время наших бесед это говорил: закон, право в широком смысле, — понятие совершенно серьезное; нечто вполне осязаемое, с твердо обозначенными целью и намерением…
Клеменси Ньюком, кружа вокруг стола, неловко споткнулась; посуда задребезжала.
Доктор сердито спросил:
— Ну? Что такое?
Клеменси пробормотала:
— Этот чертов портфель! Вечно он бросается людям под ноги.
— Я бы сказал, бросается с твердо обозначенными целью и намерением, — произнес Снитчи, — что достойно уважения. Жизнь — это фарс, доктор Джеддлер? И закон — часть постановки?
Доктор засмеялся и взглянул на Альфреда.
— Пожалуй, соглашусь, что война — глупость, — сказал Снитчи. — Тут мы сходимся. Вот вам пример. Есть процветающая местность, — он неопределенно взмахнул вилкой, — и в один непрекрасный день откуда-то появляются вооруженные люди и схватываются не на жизнь, а на смерть. Проходят по всей территории огнем и мечом, оставляют за собой пустыню. Сама по себе мысль добровольно схватиться в смертельной битве — вот уж где нелепость, хе-хе. Да… А теперь представьте эту самую территорию в мирное время. Ее законы, относящиеся к недвижимости. Налоги, наследство, завещания, закладные. Полноправное владение, аренда, выкуп из аренды… — Мистер Снитчи до того воодушевился, что причмокнул губами. — Запутанные законы, относящиеся к праву на титул и к доказательству этого права; все противоречащие друг другу прецеденты; все принятые по этому поводу акты парламента; представьте все хитроумные бесконечные тяжбы, которые можно затеять себе на пользу. Признайте, доктор Джеддлер, разве это глупо? Полагаю, — уточнил мистер Снитчи и взглянул на партнера, — я говорю от своего лица и от лица мистера Креггса?
Мистер Креггс выразил согласие; мистер Снитчи, несколько оживившийся после своей тирады, изъявил желание получить еще кусочек мяса и еще чашечку чая.
— Я вовсе не защищаю жизнь вообще, — добавил он, потирая руки и похихикивая. — Она полна нелепостей, если не сказать хуже. Вера, доверие, бескорыстие, все в этом роде. Ну да, ну да. Мы видим, чего все это стоит. И все же не следует насмехаться над жизнью; она не фарс, она — игра, очень серьезная игра с серьезными ставками, и вам предстоит ее сыграть. Сыграть против всех. О, это интересно, это так увлекательно. Доска для игры, а сколько тайных движений под ней! Когда выигрываете, доктор Джеддлер, вот тогда смейтесь. И то не напоказ. Хе-хе, и то не напоказ.
И мистер Снитчи укоризненно подмигнул. Доктор же обратился к молодому гостю:
— Итак, Альфред. Что вы скажете на это?
— Скажу, сэр, что наибольшее одолжение, которое вы можете оказать мне, да и себе тоже, — выкинуть все это из головы. Есть жизнь — главное поле битвы под вечным солнцем; а отдельные старые битвы, — что проку их вспоминать?
— Ну, мистер Альфред, боюсь, так вы его не переубедите, — промолвил Снитчи. — В жизненных битвах соперники сражаются ничуть не меньше. Какие только удары не наносят друг другу, как стреляют из-за угла. Ужасная давка, и каждый стремится затоптать соседа да еще на нем попрыгать. Менять прежние убеждения вот на это — нет, не имеет смысла: новое ничем не лучше старого.
— Полагаю, мистер Снитчи, — ответил Альфред, — что существуют еще невидимые миру сражения, тихие победы, принесение великих жертв, героизм души. Возможно, перечисленное кажется простым и несерьезным, — однако добиться этого ничуть не легче. А ведь о подобных победах не пишут в летописях, и даже свидетелей у них зачастую не бывает; они ежедневно случаются в тесных домишках, вдали от чужих глаз, в сердцах самых обычных мужчин и женщин, и каждый такой поступок может принести мир в душу даже самого жесткого человека, подарить ему веру и надежду, — хотя добрая половина всех этих людей враждует между собой, а четверть судится. Вот и все.
Сестры слушали затаив дыхание.
— Отлично, — сказал доктор. — Я уже слишком стар, и меня не переубедит никто, даже мой дорогой друг Снитчи, даже моя любимая незамужняя сестра Марта Джеддлер: много лет назад она пережила то, что называет «тяжким испытанием», и с тех пор ведет достойную сострадания жизнь; перенесенное не мешает ей придерживаться ровно такого же мнения (только, будучи женщиной, она менее разумна и более упряма) с таким рвением, что мы не можем ни в чем сойтись и видимся поэтому редко. Я на этом поле родился. И когда был мальчишкой, пытался узнать о битве как можно больше подробностей. Теперь мне шестьдесят, и уж сколько я перевидал любящих матерей и послушных дочерей — вот как мои, — помешанных на том сражении. Те же противоречия — они во всем. От такой непоследовательности можно либо смеяться, либо плакать. Я предпочитаю смеяться.
Бритт, который уныло и при этом с глубоким вниманием слушал спорщиков, кажется, внезапно решил последовать заявленному доктором предпочтению, — если, конечно, низкий загробный звук, исторгнутый им, можно трактовать как изъявление смеха. Лицо его при этом не изменило своей гримасы; и хотя участники завтрака начинали крутить головами в поисках источника таких странных, если не сказать больше, звуков, никому и в голову не приходило связать их с истинным виновником.
За исключением Клеменси Ньюком; она в возбуждении пихнула Бритта локтем, своим любимым рабочим инструментом, и укоризненным шепотом спросила, над чем он смеется.
— Не над тобой, — был ответ.
— А над кем тогда?
— Над человечеством, — ответил Бритт. — Вот уж где смех.
Клеменси подарила собеседнику живительный тычок вторым локтем.
— Наслушался хозяина и этих крючкотворов, совсем уже мозги набекрень! Ты вообще понимаешь, где находишься? Хочешь с работы вылететь?
— А я ничего не знаю. — Лицо Бритта было неподвижно, глаза казались свинцовыми шариками. — Никуда не лезу, ни о чем не беспокоюсь. Ни во что не верю. И ничего не хочу.
Хотя эта общая декларация уныния, возможно, и являлась некоторым преувеличением, Бенджамин Бритт, — иногда называемый «смиренный Бритт», дабы уверенно отличать его от исторического «гордого бритта» (как ни верти, а старая добрая Англия и литературный кружок «Молодая Англия» — совсем не одно и то же), — так вот, Бенджамин Бритт выразил свое самоощущение куда точнее, чем можно предположить. Поучительная история добронравного монаха Бэкона повествует нам, как тяжко жилось его туповатому слуге Майлзу рядом с таким колоссом. Так и тут: находясь в услужении у доктора и выслушивая день за днем бесконечные разглагольствования о том, что самое существование — в лучшем случае ошибка и нелепость, несчастный Бритт погрузился в бездну замешательства и помрачения. Бездну такой глубины, что даже у знаменитой «истины на дне колодца» дно