Раньше в иллюминаторы был виден двор, потом, после засыпки трубы землей, стала видна земля.
Я смотрел в иллюминатор и видел степь. Степь с белой выгоревшей травой. А далеко, почти у горизонта, дерево. Лара шла к этому дереву, а чуть справа шагал конь. Но не такой уродец, какого изобразил Шнобель, и не такая квашня Карюха, которая и в самом деле чуть меня не угробила, а настоящий конь. Таких дарят наследным принцам маленьких нефтяных эмиратов. Конь шагал лениво и все время поглядывал в небо. И Лара тоже поглядывала в небо, будто там был кто-то еще, мне невидимый.
Я представил себя там. Не, без коня, просто.
Я вдруг понял, что мне нравится находиться с ней. С ней рядом я чувствовал себя спокойно. Будто в мире, меня окружавшем, появлялся последний штрих и мир стал законченным и понятным...
– Эй, эй, – пощелкал пальцами Шнобель у меня перед носом. – Осторожно, Кокос! Не втрескайся по-настоящему, такое бывает. Стокгольмский синдром, это когда жертва влюбляется в своего палача...
Шнобель уставился на меня с подозрением.
– А может, ты уже... Влюбился в своего палача?
– Я не верю в любовь, – мощно ответил я.
– Ну да, ну да, не веришь. Только любой уважающий себя герой рано или поздно влюбляется в объект своего обольщения. Я ж тебе говорю, любовная магия. Она тебе пятку ничем не мазала?
– Отлезь, Шнобель. Скажи лучше, сколько там времени-то?
Шнобель поглядел на свои часы. Часы у него были не как в журнале, не за полтора лимона, но все равно неплохие, у меня таких не было.
– Слушай, сейчас эти метелки подрулят...
– Какие? – не понял я.
– Как какие? Мамаиха с Указкой, мы же с ними в театр шагаем. Ты, я гляжу, от своей Лариски совсем долбанулся. Но не забывай, как говорил китайский придворный поэт, наслаждаясь ароматом божественных эссенций, не надо гнушаться и хлеба насущного средь будней своих...
Запиликал домофон.
– А вот, кстати, и он. Хлеб будней.
Я глянул в экранчик.
Метелки подрулили.
В парадном виде. Туфли, вечерние платья, драгоценности даже, наверное, неподдельные.
– Кто? – спросил я в микрофон.
– Кокосов! – нервно сказала Мамайкина. – Перестань прикидываться идиотом, открывай давай!
– А я и не прикидываюсь, я в носу просто ковыряюсь, – ответил я.
И впустил компанию за ворота.
– Все-таки Лазерова хороша, – сказал Шнобель. – Лимпопо настоящее. Твоя Мамаиха тоже... Но до Лариски им далеко!
Шнобель идиотски загоготал. Что-то его заклинило на Ларе. Сам, наверное, втрескался, модельер.
Девочки в трубу заходить поопасались, попинали просто дверь.
– Давай, иван, одевайся. – Шнобель откуда-то выдернул трость и бесцеремонно ткнул меня ею в живот. – Время жизни уходит, вкусим ее сладость... Сегодня премьера! «Гогенцоллерн-балет». Первый и последний раз, затем они едут на Венецианский фестиваль. А твоя, Кокос, Мамайкина от этого балета просто прется, так мне и сказала. Сказала – я покончу с собой, если не увижу балет, удавлюсь на французском бюстгальтере.
Я чуть не икнул. Спасать Мамайкину из французского бюстгальтера мне совершенно не улыбалось. Я опять зацепился за повешенье и снова стал об этом думать и мучиться. К счастью, меня спасла Мамайкина, просунувшая в трубу голову.
– Долго ждать еще? – капризно спросила она.
– Сейчас, мы уже сейчас, девочки, – уверил Шнобель. – Ты высунься лучше, Мамайкина, тут опасная атмосфера, она может повредить цвету лица.
Мамайкина скрылась.
– Пойдем в театр, Кокос, скоро первый звонок.
Я обрядился в костюм, съел киви, вызвал такси.
Театр горел огнями, кареты съезжались, мы прошли в фойе, отразившись в зеркальном потолке. Я сумел лицезреть прическу Мамайкиной сверху, она была похожа на лапшу из фунчезы. Я потянул было в сторону буфета, но Мамайкина была непреклонна. Мы поднялись на второй этаж.
Там стоял здоровенный рояль, за роялем сидела старушка величественного вида и играла что-то лирическое. Вокруг рояля торчали экзальтированные девушки до тридцати и плешивенькие юноши после тридцати, слушали с благоговением.
Чуть поодаль возле окна испуганной стайкой стоял взвод воспитанниц Кадетского корпуса, в недорогих строгих костюмах, с напряженными лицами и удачным макияжем.
– Кобылы приперлись, – хмыкнула Мамайкина. – Вырядились...
– Пойдемте в буфет, а? – предложил снова я.
– Сиротки какие, – промурлыкал Шнобель, Лазерова ткнула его в бок.
Мы купили программки, поболтались, поразглядывали портреты областных мастеров фуэте и батмана, потом дали звонок, и нас волной нетерпеливых зрителей внесло внутрь зала.
Кресла были очень мягкие, бордовые и протертые по бокам, все как полагается. Места в третьем ряду, наслаждаться балетным искусством можно было непосредственно, метров с пяти. Шнобель, Лазерова и Мамайкина наслаждались, а я же не наслаждался. Я смотрел почему-то не на пронзительное искусство танца, а на протертые и грязные пуанты, которые мелькали почти перед моим носом. Иногда мне в лицо летел мелкий мусор, но это не сильно мешало, мусор не может помешать нормальному процессу приема культуры. Минут через сорок, когда на сцену выполз полудохлый Дон Кихот, Мамайкина схватила меня за руку и больше не выпускала, так что к концу представления ладонь у меня изрядно вспотела. И у самой Мамайкиной ладонь очень вспотела, наши потные ладошки купались друг в друге, мне все время хотелось взять и просушиться платком, только сделать это было нельзя, Мамайкина наверняка обидилась бы.
С трудом дождавшись антракта, я рванул вниз, в туалет. Надо было успеть, в антракте туалет в театре всегда наполнялся сомнительными молодыми людьми разного возраста.
Я успел. Быстро вымыл и высушил руки. Выходить не очень хотелось. Сегодня Мамайкина испытывала ко мне слабость, не знаю почему – кажется, протуберанцы на солнце буйствовали. А слабость Мамайкиной могла легко обернуться романтической прогулкой по городу, целованием под наливающимся, но еще безлисточным тополем, завтрашней малоэстетичной простудой. Сегодня не очень хотелось целоваться. К тому же Мамайкина освоила какую-то агрессивную поцелуйную технику, поцелуи сжигали несусветное количество килоджоулей – это раз, а два – от мамаинских поцелуев у меня все время лопались сосуды под языком.
Пересидеть антракт не прокатило, в туалет вломились жидкие театралы с похабными ужимками, стали галдеть о том, что Горобека уже неделю не в голосе и представления срываются одно за другим... Я думал, при чем здесь этот Горобека, тут вроде бы балет, но потом решил, что думать на такие низменные темы не стоит, думать стоит только о звездах. И вообще пребывать в одном пространстве с театралами мне не хотелось еще больше, чем с Мамайкиной, пришлось выйти.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});