— И молоко есть, и Женя гордится и перестал считать себя кубистом.
Евгений Оке — художник, добрый, тихий, прекраснодушный человек — ив самом деле одно время увлекался кубизмом, что не мешало ему собирать кошек еще в ту пору, когда мы все жили в Одессе.
Из Одессы уехали не все сразу, и Ильф, который уехал одним из первых, как раз в то время писал в письмах:
«…Я уже год здесь. Я уже больше не ошеломленный провинциал, у меня к Москве тесная и теплая любовь. Я очень рад Вашему приезду, самоотверженно рад за Вас и эгоистически рад за себя. За себя, потому что Вы, Генриетта, из милого девичьего гнезда на Преображенской и все такое…
(В Одессе на Преображенской улице находился так называемый «коллектив художников» — самодеятельная студия молодых энтузиастов. Г. Адлер и М. Тарасенко были участницами этого коллектива, где часто стали бывать Ильф, Славин, Багрицкий, Гехт и другие молодые поэты и писатели.)
Ну, вот и все. Приезжайте скоро. Я с удовольствием думаю, как мы будем ходить друг к другу. Интересно прийти и посмотреть, что случилось у людей за это время. Пока будьте веселы. Это легко сделать в Одессе перед отъездом в Москву. Передайте от меня что-нибудь Тоне. Только не «поклон» и не «привет». Это фальшивые слова…»
«Дорогая Генриетта… Я уезжал в Петроград. У меня не было марки. Теперь я приехал. Я прочел свой ответ. Он был написан серьезно, и мне стало смешно. Я порвал свое письмо и выбросил его. Вот все причины моего невежливого молчания.
…Гехт, совершенно печальный, ест свою яичницу. От горя он стал обжорой. Он потолстел от горя… Он получит заворот кишок, умрет, и его будет хоронить Зозуля.
(Гехт в это время начал работать в «Огоньке».)
Это похороны третьего ранга. Ему все сочувствуют, и он ест среди соболезнующих вздохов…
Здесь уже зима и в Петрограде тоже зима. Со всей сбруей, с издыхающими закатами и великим безмолвием. Маруся смеется надо мной и говорит, что я самый некрасивый… Я даже не пытался защищаться. В печке догорает Помпея и окно черное. Петроград огромеп и пуст, как зрительный зал посреди дня. Но снег, летящий наискось, делает его милым и приятным… Но я теперь в Москве, и мне не стоит вспоминать Петроград. Иначе я задохнусь, и мое сердце расколется. Опять я грустен, как лошадь, по ошибке съевшая грамм кокаину. Я заскучал в четверг, а приехал я из Петрограда тоже в четверг. К этому почти ничего нельзя добавить.
Меня слегка развлекают толстые папиросы и толстый Гехт. Но Гехт бредит письмом и Бабелем. Письма все нет, а Бабеля слишком много. Вчера была снежная буря. Приезжайте. Зимой здесь нет ветра. Приезжайте. Здесь поставили плохой памятник Тимирязеву. Вы его увидите, приезжайте. Жмите папу, что есть сил. Если захотите, напишите мне. Если не захотите, напишите, что не хотите. Приезжайте. Как хорошо будет прийти посмотреть, как вы живете, как устроились…»
И вот и в самом деле, наступило время, когда мы могли ходить друг к другу — обозревать жизнь. Это было приятно. Но случалось, что-нибудь во время этих обзоров могло Ильфа серьезно озаботить.
Престарелый седоусый отец Генриетты, папа, которого нужно было «жать», чтобы он согласился на переезд, серьезно заболел — и мы услышали: «У старого Савелия усы упали. Нехорошо!» Новые платья у подруг жены, новая печь в квартире знакомого стекольщика — все интересовало Ильфа. О чем сейчас думают знакомые писатели, что рисуют художники? Сосед по дому па Саймоновском проезде и товарищ Ильфа и Петрова по «Чудаку» писатель Борис Левин закончил роман «Юноша». Помню, как горячо в компании с другим своим приятелем, журналистом Борисом Перелешиным Ильф обсуждал новый роман. Телефона в его квартире на Саймоновском проезде не было, Ильф не ленился прийти к нам, на Крымскую площадь, чтобы позвонить по телефону и рассказать о новом романе тому, кто еще не был знаком с произведением. Ильф очень любил разговаривать по телефону. Его привлекала не только возможность говорить по делу на расстоянии. Это просто доставляло ему удовольствие, развлекало его, как игра.
— Подумайте, — говаривал он при этом, — могу стоять и чесать пятку и разговаривать в это время с каким-нибудь ответственным лицом… Все могу. И все это придумал человек.
Но, пожалуй, больше всего любил он слушать радио и смотреть кинокартины.
Было время, когда Москва быстро наращивала на крышах своих домов радиоантенны. Это заметно меняло облик иных улиц, говорило о переменах в. жизни людей, и это Ильф радостно подмечал. Случалось, во время наших прогулок по улицам Москвы он, закинув голову и всматриваясь во что-то, скажет:
— А еще на прошлой неделе той антенны не было! Вон на том доме, — кивнет он головой. — Подумайте, теперь люди сядут на тахту и будут слушать Пирогова или Барсову. Как приятно за этих людей!.. Нет, нет, я обязательно придумаю что-нибудь, непременно придумаю, чтобы по радио поздравляли людей с юбилеем или рождением внука. Вы не согласны?
— Нет, почему же, это было бы неплохо.
В умных и чуть-чуть раскосых глазах Ильфа под стеклышками пенсне зажигался огонек всякий раз, когда случалось ему пересказать интересную радиопередачу.
Возвращаясь из путешествия по Европе, а позже по Америке, он воодушевленно рассказывал о больших успехах радиофикации, хотел то же самое увидеть у нас, и если узнавал, что у кого-нибудь из друзей появился радиоприемник новой марки, он торопился навестить счастливца. На весь вечер располагался у аппарата, ласково, с большой осторожностью осваивая его особенности. Он говорил:
— Не спугнуть бы.
— Это кого же? — спрашивали мы.
— Добрых духов.
Еще бы, конечно, не хотелось пугать добрых духов. Ильф хорошо знал, что доброта часто начинается тут же, поблизости, рядом с нами, за стеной у соседей, за порогом вашего дома, во дворе, с пустяков, с житейских мелочей. Вот она взращивает на дворе деревья и цветы, вот лечит больную лапку бродячей собаки, и всегда она смело смотрит в глаза, потому что доброта хочет служить правде.
Встреча с добром всегда радует, потому что это всегда встреча с хорошим человеком. Радовался этому и Ильф.
И как выводило его из себя всякое столкновение с глупостью, ленью, неопрятностью — будь то не на месте грязная тряпка пли неопрятность нравственная, духовная.
— Губит дело, может быть, людей, говорит такое, что уши вянут и холодеет кровь, и при этом смотрит ясными глазами, — отозвался Ильф об одном знакомом «деятеле» после очередного «обозрения жизни», говорил как бы даже с недоумением, как бы не веря, что может такое происходить, и вдруг вскипел — На эшафот! Под гильотину! В дебри!
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});