— Настроить против себя разом и полицию, и попов — это сильно! — шутливо заметил он. — Моки воистину великий человек!
И, достав журналистское удостоверение, он отправился к режиссеру за интервью.
Наглядное доказательство неверности Квентина я вскоре получил, когда ужинал в «Саламандре» с Филибером и его новой возлюбленной, отвечающей за связи с общественностью в музее Леблана-Дювернуа. Молодой человек, сидевший на таком месте, откуда ему было не видно меня, ужинал в шумной и исключительно мужской компании. Анни — так звали приятельницу Филибера — тут же узнала среди собравшихся Бенуа Москайя, художника, с гладко выбритым черепом, и Вожекаля — рыжего верзилу с лошадиным лицом и гулким смехом, который, кажется, был директором музея кукол в Пуату-Шарант. Четвертым из собравшихся был маленький усатый человечек, почти полностью облысевший, которого я уже видел в нашем квартале. (Это был владелец картинной галереи с улицы Мишле, и за последние несколько недель она полностью преобразилась: новый фасад, новый стиль, новое название. Могу сказать, что, если бы он знал, к чему приведут все эти новшества, он бы от них воздержался.)
Как бы то ни было, в какой-то момент — компания уже приканчивала третью или четвертую бутылку шампанского, — под фальшиво-негодующее «О-о-ооо!», которое хором произнесли трое собравшихся, четвертый из них — Квентин, скорее всего, прося прощения за какую-то недавнюю выходку, нежно склонился к Бенуа Москайю и, обхватив рукой его бритый затылок, поцеловал в губы. Подошедший к нам официант едва не опрокинул на Филибера блюдо даров моря под названием «Руайяль», которое наконец принес.
Когда они уходили, мы как раз принялись за десерт (ломтик торта со свежими смоквами для Анни, абрикосовый пирог для Филибера и персики в вине с миндалем вместо косточек — для меня). Верзила с лошадиной физиономией пошатывался, напоминая клячу в конце трудного пути. Квентин держался более прямо. Он даже узнал меня. Я увидел, что художник крепче притиснул его к себе, не замечая широкой улыбки, которую он мне адресовал.
Через день для меня все прояснилось. Я возвращался домой около семи вечера по улице Мишле. Было уже темно, но уличные фонари не горели, поэтому я еще издалека заметил новую, ярко освещенную витрину бывшей «Галереи современного искусства». Отныне она называлась «Modern paintings».[128]
И я испытал настоящий шок, когда увидел, что же освещалось a giorno.[129]
Никаких больше пуделей, птичек и пасторалей! Там было громадное, два на полтора метра, полотно в стиле «ню», изображавшее во весь рост молодого человека азиатской наружности, с насмешливым лицом и небрежно закинутыми за голову руками. Тело его было развернуто на три четверти таким образом, что был виден и его возбужденный член, и изогнутая линия ягодиц. Невозможно было тотчас же не признать в нем Квентина Пхам-Вана, доверенного уполномоченного банка «Сильвер и Уорвик».
Мне тут же пришло в голову, что если только речь не идет о фантастической работоспособности живописца, то для того, чтобы завершить к началу октября столь точный и подробный портрет своей модели (можно было разглядеть даже родинку на шее под левым ухом), он должен был приступить к работе еще летом, и значит, Квентин позировал ему в чем мать родила еще в то время, когда «встречался» с мсье Леонаром.
И я подумал о своем бедном соседе, о той боли, которую он, несомненно, испытает, увидев эту картину, — а как ее не увидеть? Он, как и я, много раз в неделю, а иногда даже в день, проходил по этой узкой улочке, на которой, впрочем, до сих пор не было ничего примечательного, кроме разве что штаб-квартиры коммунистической партии.
Возвращаясь к себе, я увидел, что он дома: сквозь ставни его окон просачивался свет. Сначала я решил зайти к нему и узнать, как у него дела, но потом не решился. Он весь в своих страданиях, и лучше его сейчас не беспокоить. В таком состоянии человек обычно замыкается в себе и не ищет чужого утешения, которое может лишь подлить масла в огонь и разбередить старые раны. Однако, возможно, мне стоило это сделать. Кто знает — быть может, это предотвратило бы катастрофу, по крайней мере частично.
По правде говоря, у меня и без того хватало забот. Со времени смерти дядюшки я почти забросил составление карточек для банковской картотеки. Однако накануне мне пришло из «Flow» грозное письмо с напоминанием, что им нужно десять карточек к 30-му числу. У меня же пока было всего шесть, включая карточку могильщика с кладбища Сен-Аматр, которая была, по сути, не закончена. К тому же им нужны были фотографии интервьюируемых. Что до моего романа… На самом деле я о нем больше не думал. Хотя материала для него было в избытке — я имею в виду забавные случаи из жизни, встречи, неожиданные повороты событий, из которых состояла оксеррская хроника. Например, то, что произошло на следующий день, когда я отправился за покупками.
Со времен убийства жены мясника и ареста его самого мне приходилось ходить в лавку на Парижской улице, где часто выстраивалась очередь. Когда я зашел туда, чтобы купить свежей телятины, то увидел плохо выбритого человека в бейсболке на седоватых космах, падавших на воротник, который обсуждал с продавцом цену на тридцать корзин с овощами и столько же ломтей окорока без шкуры. Я узнал Жан-Пьера Моки, которого наконец увидел вблизи. Колбасник, желая проявить любезность, спросил у него, приехала ли уже Вероник Жанес. Удивленный Моки долго гадал, пока не понял, о чем речь: собеседник принял его за режиссера нескончаемого сериала «Жюли Леско», отдельные эпизоды которого годами снимались в Оксерре. Я не буду повторять слов Моки, которые наглядно демонстрировали, насколько он ценит сериалы телеканала TF1. Однако, шутливо намекнув колбаснику на возможность сняться в небольшой роли в его собственном фильме, Моки добился скидки на закупленные им съестные припасы, оплатить и привезти которые он поручил своему помощнику.
За ним в очереди стоял маленький господин с улицы Сен-Вижиль, бухгалтер на пенсии, которого я часто здесь встречал. Он заговорил с хозяином лавки о судьбе помощницы моего бывшего дантиста. Вчера вечером в региональной газете появилось сообщение о том, что ее нашли. На самом деле она никуда и не исчезала. В отличие от своего начальника, Азулея, который был похищен у нее на глазах. Это произошло восемь месяцев назад, вечером, когда они оба сидели на скамейке в парке Арбр-Сек. (Дантист, оказывается, крутил шашни с ассистенткой!) Несчастной угрожали самыми ужасными последствиями, если она заговорит. Напуганная до крайности, она действительно молчала несколько месяцев.
Из болтовни двух приятелей я так и не понял, что же заставило ассистентку нарушить молчание. Это я узнал на следующий день от комиссара Клюзо на улице Поля Берта. Дело было в деньгах: поскольку Азулей так и не был найден, ни живым, ни мертвым, она не имела право ни на выплату социальной страховки, ни на пособие по безработице. По крайней мере, что-то в этом роде. Комиссар ликовал. В бесконечной череде дел, которые он распутывал последние полгода, он наконец-то напал на серьезный след. Теперь благодаря ассистентке дантиста он был уверен, что скоро распутает весь клубок.
Но бедняга распутал не так уж много. Я вновь увидел его три дня спустя на коктейль-пати, бывшей частью презентации для прессы грядущего оксеррского Международного фестиваля музыки и кино. Допивая четвертую порцию «Бурбона», он, то и дело фыркая, вполголоса рассказал мне, словно какую-то забавную вещь, которая никак его не касалась, печальную новость сегодняшнего дня: бабушка ассистентки дантиста, у которой та жила, недавно позвонила ему и в слезах сообщила, что ее внучка исчезла, и на сей раз по-настоящему!
Ясное дело, что пресса — как местная, так и центральная — восприняла эту новость гораздо живее, чем комиссар. Теперь всем стало известно, что в Оксерре объявились какие-то темные личности, которые запросто могут похитить вас средь бела дня, даже в таком очаровательном месте, как парк Арбр-Сек, и заодно наказать чересчур болтливых свидетелей, если те дадут к этому повод. У всех немедленно возникло «чувство неуверенности», как любят это называть некоторые «специалисты» в области чувств (которые, как пошутил Мартен Морсо, вторгаются в сферу реальных преступлений и исчезновений с тем же апломбом, с каким доктор Парпале в «Кнокке»[130] говорил всем своим пациентам, даже наиболее серьезно больным: «Ничего страшного, друг мой! Это вы себе надумали!»). Мы с Мартеном сами смогли в этом убедиться на следующий вечер, когда примерно в полдесятого решили выпить по стаканчику. На улицах ни души, все закрыто! Для того чтобы выпить какой-то несчастной ром-колы и поболтать о наших последних литературных проектах (в основном о его), нам пришлось сесть в его машину и ехать за много километров от города в знакомый ему дансинг-бар, который стоял буквально в чистом поле. Там, среди столь же немногочисленной, сколь и подозрительной клиентуры, Мартен снова начал мне рассказывать о трудностях с его новым вариантом «Одиссеи», который снова буксовал. Теперь он скорее ориентировался на научно-фантастический роман: космический робот прибывает на Юпитер и находит там следы исчезнувшей цивилизации под огромным слоем льда. Воссоздание так называемой цивилизации, погибшей от своих пороков. Или чтобы не отрываться от Земли: последние дни мира. Это было забавно! Прощаясь, он объявил мне «великую новость»: он собирался переезжать в Дижон. Оксерр ему «осточертел».