– Горе мне в Новгороде Великом! – подал голос Василий Калика. – Серебро дают в рост и емлют лихву, аки кровопивцы несытые, а и меньшие таковы ж: на пожарах грабительство учиняют; даже и церкви божий, Господа не боясь, ни Страшного суда, грабительством разбивали, с кровью и студом велиим! Я уж велел и попам в проповедях осуждати лихву взимающих и у причастия и на исповеди корить и стыдить оных! Горе городу, в коем брань междоусобная!
Именно на этих словах Калики за дверью раздались тяжелые шаги и крепкий кулак постучал в тесовое полотно.
– Дозволишь взойти, владыко? – произнес густой голос, и широкий в плечах, осанистый боярин в летнем шелковом опашне, в прорези которого были выправлены белые, сборчатые, отделанные серебряным кружевом рукава, и с золотою цепью на плечах вступил в палату. Келья разом показалась тесна для его богатырской стати. Княжич Михаил узнал Остафья Дворянинца, нынешнего посадника новогородского.
Остафий отвесил низкий поклон Калике, словно бы одарив архиепископа, коротким наклоном крутой шеи приветствовал Лазаря и усмешливым движением глаз и бровей – тверского княжича, после чего гулко возгласил:
– Прости, владыко, цто ворвалси, яко ворог какой али тать, нарушил и прервал труд твой духовный! – Он приодержался, свел брови хмурью, не докончив ученого речения, и, словно топором отрубив, сказал: – Чернь бунтует, владыко, пакости не стало б! Уже и Великий мост переняли! И неревляна твои туда ж… Выйди, утишь!
Он вдруг, нежданно для Михаила, рухнул на оба колена и земно поклонил Василию. Потом грузно встал и замер, опустив голову, сожидая решения духовного хозяина города.
– Почто ж, Остафеюшко, неможно их посадницьим судом обуздать?
– Не хотят меня, владыко! Целая пря встала!
– Знаю, Остафеюшко, знаю! Ты ить противу князей литовских, а они, вишь…
– Дак я, владыко, и на вече не таясь молвил: почто Наримонта созвали на пригороды новогороцки?! Ни защиты от его, ницего, един раззор! Цем с има, дак лучше с москвицями дело иметь! Низовськи князи на цьто? А про Ольгирда и тебе скажу, и всем – прямой пес! Не поймешь, кому мирволит. Плесковицам не помог, а в чуди мятеж вста на немчи, дак Ольгирд ихнего воеводу убил, «божьим дворянам» помочь учинил, опосле того чудинов от немечь четыренадесят тысящ душ трупьем легло, эко! И на наши волости, пес, зубы точит!
– Эх, Остафеюшко, возможно, ты и прав, а на веце баять о том не стало б тоби! – в сердцах вымолвил, качая головою, Калика. – Уж коли и мои неревляна противу тя исполчились, и я не спасу! Однако выйду к има, выйду, Остафеюшко! На Великом мосту, баешь?
– На Великом, владыко. В оружьи стоят!
– Ты пожди тамо да Кириллу скажи, собрал бы причт церковный!
Остафей, грузно поворотясь, все тем же тяжелым шагом воина покинул покой. (Год спустя, во время Ольгердова нашествия, он был убит разбушевавшейся чернью.) Лазарь вышел следом, а Калика, вставши посреди покоя, на миг прикрыл руками лицо.
– Воззри, Михаиле! – сказал он со страданием в голосе. – И ныне и паки брань, и брань, и брань! Возрастешь, с господнею помочью получишь стол тверской, огляни добрым оком на наше пребезначалие!
Михаил встал и сделал лучшее, что мог в этот миг, – горячо и молча приник к руке наставника.
«Хоть сей не забудет меня!» – подумал Василий, оглаживая кудри тверского княжича. Вечная пря и смуты родного города порою, как нынче, приводили его в безысходное отчаяние, в коем он готов был произнести те вещие слова, что полтора века спустя, пред лицом гибели Новгорода Великого, произнес другой иерарх новогородский: «Кто мог бы попрать таковое величество града моего, коли б зависть и злоба гражан его не осилила и брань междоусобная не сгубила!»
Глава 52
– Брат, зачем ты убил того латыша, который поднял мятеж в чудской земле? Он пришел к тебе с войском, протянул дружескую руку, предлагая объединить силы – вся Латгалия и земля эстов были бы нынче у наших ног! Вместе с ними мы бы нынче покончили с Орденом! Брат мой, Ольгерд, зачем ты срубил ему голову?!
Чаши стоят на столе и темное пиво в расписном заморском кувшине, но никто не пьет. Кейстут – потому , что не пьет Ольгерд, а Ольгерд потому, что он не пьет ничего, кроме ключевой воды.
– Не те слова молвишь, Кейстут! – отвечает он брату, подрагивая щекой. – Ты же рыцарь, Кейстут! Я не мог стерпеть, что латгальский холоп лезет в князья и становится в ровню мне, Ольгерду, Гедиминову сыну! Кровь заговорила во мне, наша литовская княжеская кровь! И не кори меня больше! Невесть куда повернули бы мятежные эсты с латгальцами! Они убивали всех подряд! Не должно холопу зреть на своем топоре кровь боярина или рыцаря! У нас у самих холопы, Кейстут! И не кори меня больше! Я пришел к тебе не для того, чтобы вспоминать прошлое, хотя бы и прошлую кровь! Я прискакал сказать, что уже пора, ратники пойдут за нами, куда бы мы ни повели их теперь, и ты сам доказал делами, а не словом, что достоин высшей власти! Пора брать Вильну, Кейстут! Пора, не то будет поздно! Латинские попы уговорят Явнута сдать ее без бою богемскому королю или Ордену!
Кейстут поднял на брата тяжелый взор, промолчал.
– Ты долго ждал, Ольгерд! – сказал он, помедлив. – Жемайтия стонет от немецких набегов. Ты долго ждал, Ольгерд, и поссорил нас со всеми вокруг! Поляки и угры против нас, и владимирский князь Симеон тоже ворог тебе после того, как ты пограбил его волости! Ты не помог Плескову, и они отшатнулись от тебя! Латгалия усмирена и подчинена Ордену! Что скажешь, Ольгерд? Чем уравновесишь ты весы времени, на коих лежат наши с тобою княжеские головы?
– Я брошу свой меч на чашу этих весов, Кейстут! Теперь не время слов, время дел! Пора брать Вильну!
Нервное худое лицо Кейстута побледнело еще сильней.
– Хорошо, Ольгерд, – сказал он, – я поведу своих воинов на Явнута! Но поклянись и ты, что не порушишь вовек нашей с тобою присяги!
Замок в Троках тонул в темноте, когда высокий, закутанный в корзно воин, по всей повадке господин, а не вассал, садился на коня. Кучка молчаливых кметей окружила его, и скоро глухой топот копыт растворился в предутренней тьме.
Никто так и не, узнал ночного гостя, никто не ведал, о чем говорил тот с хозяином. Даже Бирута не ведала ничего. На этом настоял Ольгерд. И ратники, которых назавтра стал созывать Кейстут, мыслили лишь о возможном походе на немцев или отражении очередного рыцарского набега.
Виленский замок весь светится огнями. В большой гостевой палате идет пир горой. Дружинники на дальних столах орут песни, бояре встают, подымая чары в честь князя. Явнут, сияющий, в меру хмельной, царит за столом. Немецкие гости чинно сидят по левую руку, дружно налегая на печеного кабана, что целою тушей, теперь уже наполовину разобранной, высится в середине пиршественного стола. Рекою льются вина, мед и ячменное пиво. Кубки и чары гуляют по кругу, виночерпии сбились с ног. В палате душно, два-три отворенных в зимнюю ночь слюдяных окна не дают прохлады. Жарко пылают дрова в огромной печи, с вертящихся вертелов, шипя, капает сало, и огонь вспыхивает светлыми прядями.
Дородный прелат, поднявшись со скамьи и отнесясь чарою к Явнуту, велеречиво поздравляет литовского князя, желая Явнутию скорейшего приобщения к истинной римской католической церкви и с тем вместе – утишения браней и нелюбия в литовской и ливонской землях. Бояре слушают вполуха, иные и фыркают недовольно, зане всем ведомо о соглашении Ордена с императором Людовиком Баварским, по коему исконные земли Литвы отдавались Ордену как «языческие». Кое-кто, впрочем, внимает вдумчиво. Многих успело уже коснуться упорное проповедание Христовой веры епископами, прелатами и патерами из немецких, польских и чешских земель.
Прелат уселся, довольный собою, поерзал, готовясь вновь приняться за трапезу. В это время в палату вошел Наримант. Непривычно озабоченное лицо брата прежде всего бросилось в очи Явнуту.
– Выйди на погляд! – позвал Наримант брата.
Явнут встал, качнувшись, – пиво и красное фряжское ударили ему в голову.
– Кто стережет ворота? – спросил Наримант вполголоса. – Под городом неспокойно, сейчас прискакал кметь.
– Немцам быть не должно! – отозвался Явнут. Не столько слова, сколько звук голоса и выражение лица брата заставили его отрезветь.
– Пошли в сторожу кого-нибудь! – попросил Наримант. Явнут дал знак конюшему, и тотчас запасные дружинники с нижних столов, пошатываясь и недовольно ворча, начали выбираться из-за столешен, гремя оружием, и, нестройно топоча, опускаться по широким лестничным ступеням во двор, где ржали оседланные кони, готовясь унести седоков от пира и хмеля в настороженную холодную ночь.
Пир, впрочем, продолжался и по уходе сторожи. Все так же гремели песнями нижние столы, все так же дружно налегали на угощение немцы, презрительно слушая грубую для них литовскую речь, и, подобострастно подымая кубки, приветствовали Явнута, воротившегося за столы. Виленский князь сидел, скинув верхнее платье, и продолжал пить, стараясь вернуть себе прежнее беззаботное настроение. Но что-то мешало. Наримант, ушедший проводить сторожу до городских ворот, все не возвращался назад. Пора было кончать пир. Он хлопнул в ладони, поднялся. В опочивальню его отводили под руки. Холоп стянул сапоги с Явнута. Князь прилег, слушая отревоженную ночную тишину. Какой-то неясный шум накатывал оттуда, из уличной темноты… Внезапно раздались крики, звон и лязг оружия, ржанье коней. Он поднял голову, застыл, мутно соображая, и вдруг вскочил, разом понявши беду. Немцы, застрявшие в замке, горохом выпрыгивали в окна, позабыв степенность и спесь, бежали к коновязям. Бояре выбегали полуодетые, вразброд хватаясь за оружие. Явнут в одной рубахе и босиком, как был, сорвавшись с постели, пробился сквозь испуганную толпу холопов на сенях, выскочил на верхние переходы. Двор уже был полон воинами Кейстута. Явнут пробежал переходами к городской стене, затравленно оглянул назад и ринул вниз с заборол, в провал, во тьму, больно ободрав о колючий снег руки и ноги, окунулся с головой в сугроб, выкарабкался из него, побежал, задыхаясь, понимая, что уже никуда не убежит, и все-таки бежал прочь, уходя от города, не чуя холода ночи, не чуя, что он бос и наг.