Прошу, не будем больше ссориться, Салаи, я сдаюсь…
У меня теплилась надежда, что наше возвращение в Чезену вновь оживит то счастье, что испытали мы прошлым летом, но этого не произошло. Салаи надоели наши отношения. Он ненавидел Романью и скучал по своим друзьям. Ему хотелось проводить ночи с молодыми людьми, а не с человеком, годящимся ему в отцы, да к тому же со своим пожизненным хозяином. Все это очень грустно… но понятно. Возможно, мне теперь будет легче сосредоточиться на работе, раз мы перестанем постоянно ссориться. И все-таки я буду скучать по нему.
Однако я не одинок. Со мной Томмазо и мои новые друзья — Доротея и Никколо. Именно друзья, несмотря на оскорбительные намеки Салаи. Доротея поначалу воспылала ко мне страстной любовью, полагаю, но теперь смирилась с тем, что наша любовь должна остаться платонической.
Во время поцелуя, как говорил Платон, душа подбирается к губам, чтобы выбраться через них вовне…
Мы виделись с ней каждый день. Ее улыбка подобна бальзаму для моих треволнений. Во второй половине дня, до наступления темноты, мы встречались и гуляли по городу. Мне нравилась Чезена — возможно, только благодаря тому, что в ней жили призрачные воспоминания о нашем летнем счастье с Салаи… но все же мне здесь легче дышится, чем в Имоле. И тому способствовало то, что здешний дворец находился вне крепостных стен, в центре города, и из него открывался вид на фонтан, пробуждавший чувства изысканной гармонии.
Герцог стал ко мне более дружелюбен. Разумеется, ему не пришло в голову извиняться за то, как он вел себя со мной на прошлой неделе (я вообще сомневаюсь, приносил ли он хоть раз в жизни извинения), но когда мы увиделись с ним в следующий раз — пару дней тому назад, — к нему уже вернулось его обычное обаяние. Понятно, что это игра, он носит маску, но в этом нет ничего плохого. Ведь если я сниму с него маску, то осознаю, что порой притворство предпочтительнее правды.
Затаенный ужас…
Он попросил меня подготовить декорации и представление для рождественского празднества. Приятное задание — как раз такая легкомысленная, быстро забывающаяся работа удручала меня в конце моего пребывания в Милане. Но теперь я с радостью воспринял развлекательный заказ герцога.
Последние дни здесь я в основном занимался руководством, помогал Томмазо управляться с его литейщиками, каменщиками, художниками, паяльщиками и плотниками, прослушивал музыкантов и поэтов, собиравшихся на репетиции в большом зале. Но, к сожалению, мне никак не удавалось выделить достаточно времени для дальнейшего обдумывания проекта Арно.
Я не строил никаких планов, впервые поделившись этой идеей с Никколо. Мне просто хотелось придумать нечто такое, что способствовало бы совершенствованию мирной жизни, а не военных орудий — путь, ведущий меня к бессмертной, незапятнанной славе. Я не верил, что из этой идеи может что-то получиться, но чем больше мы обсуждали ее, тем больше он убеждался, что сможет уговорить гонфалоньера одобрить мою затею. Мы, конечно, исходили из разных предпосылок. Никколо думал только о победе над пизанцами, а я видел для себя вызов в постижении Господнего замысла, и более того — в усовершенствовании посредством моего вмешательства великолепного творения Природы.
Возвращаясь с прогулки в город, мы частенько заходили к Никколо и все втроем отправлялись ужинать либо в таверну, либо во дворец. Смею сказать, что наша компания выглядела странно. Салаи прозвал Никколо филистером (предпочитаю не повторять, как он называл Доротею), и в его словах была, по-моему, доля правды. Я и представить не мог, что подружусь с человеком, который служит в правительстве Флоренции, ничего не смыслит в живописи, носит темно-синие штаны, давно вышедшие из моды (да и знал ли вообще Никколо хоть что-то о моде?) и чье представление о тонких ароматах ограничивалось смесью лимонного сока и дешевого мускуса. Но что тут можно сказать? Что он не такой, каким кажется…
Никколо умен, и не только в обычной сообразительной и поверхностной манере флорентинцев. Он обладал оригинальным мышлением. Ему чуждо ханжество. И он способен развеселить меня, а такое качество нельзя недооценивать. Кстати, как раз вчера вечером наш остроумец заявил: «В наши беспокойные времена увеселения необходимы как никогда».
Закончив паковать вещи, Салаи подошел к моему столу.
— Ладно, до свидания, — спокойно произнес он.
Я видел, что ему не терпится сбежать, — как собаке, отпущенной на прогулку. Рискуя вызвать его недовольство, я все-таки встал и обошел стол, чтобы обнять его. Он напрягся в моих объятиях — видимо, нервно вспоминая недавние споры, обремененные излишне грубыми словами.
— Салаи, прости твоего старого мастера за несносный характер, — сказал я, поцеловав его гладкую щеку.
Он промолчал, но уткнулся лбом в мое плечо, как обычно делал в ранней юности. В ином проявлении прощения я и не нуждался.
— Будь осторожен в дороге, — напутствовал я. — Время сейчас опасное.
— Вы тоже будьте осторожны, мастер. Старайтесь держаться подальше от лучников и пушкарей.
Я улыбнулся. Он ушел. Вернувшись за стол, я бездумно уставился на голубые чернильные линии, змеящиеся по бумаге.
20 декабря 1502 года
НИККОЛО
Странное ощущение — и уж тем более огромное облегчение — иметь право целовать желанные губы, вдыхать тонкий аромат тела, восхищаться глазами, изящным ртом и соблазнительной белой ложбинкой в декольте донны Доротеи… и не испытывать при этом ни малейшего проблеска вожделения.
Не поймите меня неверно — она не стала уродливой. Уж если на то пошло, то за последние пару месяцев Доротея еще больше похорошела. Ее фигурка слегка округлилась; она стала меньше пудриться; на щеках появился румянец, глаза засияли. И если ее загадочность исчезла, когда она поведала мне истинную историю своей жизни (включая настоящее имя), то вместо нее во мне зародилось мягкое сочувствие. Бедняжка так много пережила, что я с легкостью простил ей те пытки, через которые прошел из-за нее в Имоле. И, разумеется, я поддразнивал ее, напоминая, что в день подписания соглашения между Флоренцией и Валентинуа она обещала отдаться мне.
Причина моего внезапного равнодушия крылась не в ней, а во мне. Или, будем более точными, в моей новой домовладелице, которая — как бы это выразиться поделикатнее — залюбила меня до бесчувствия.
Поначалу я думал, что на сей раз Фортуна улыбнулась мне. Я не только нашел дешевое жилье почти в центре города, но и хозяйка оказалась молодой аппетитной вдовушкой. Первую ночь я не спал вовсе, и не только потому, что меня кусали блохи. До рассвета мы страстно отдавались друг другу и — ей-богу — славно порезвились! Следующие семь ночей на сон мне оставалось около пяти часов, однако я так вымотался и изнемог, что даже сама мысль о сексуальном общении вызывала у меня желание свернуться в клубок, защитив свое мужское естество, и забыться глубоким сном. Я чувствовал себя как обжора, сожравший за ужин девять перемен блюд, выпивший пару галлонов вина и после кошмарного сна разбуженный в шесть утра со словами, обязывающими его за завтраком повторить подвиг чревоугодия.
Поэтому я дружески чмокнул Доротею в щечку и одарил целомудренной улыбкой. Она выглядела озадаченной, как будто сознавала, что со мной происходило нечто странное, но никак не могла понять, что именно.
— Вы хорошо себя чувствуете, Никколо?
— Прекрасно, — ответил я, — просто немного устал.
Потом мы обнялись с Леонардо и устроились за столом перед началом нашей общей вечерней трапезы. Этот обычай радовал меня по двум причинам: во-первых, он сберегал мне деньги (поскольку еду обычно покупал Леонардо, а вино — Доротея), которые мне приходилось отчаянно экономить; а во-вторых, наши трапезы давали возможность приобщиться к интересной жизни, подобной той, что я вел с друзьями в лучшие времена во Флоренции. Общение с Леонардо и Доротеей, разумеется, не позволяло мне отдохнуть так же беспечно и весело, как мы отдыхали в «Трех царях» с Агостино и Бьяджо, но ничего лучшего в этом захолустном городишке я наверняка не нашел бы.
После еды мы поиграли в карты, Леонардо подкинул мне несколько своих загадок, а я поделился историями о Катерине Сфорца. И как раз когда Доротея собралась спеть для нас под аккомпанемент лютни Леонардо, я услышал громкий шум, донесшийся из коридора. Открыв дверь, я увидел компанию французских командиров: они громко обсуждали что-то на своем языке и бурно жестикулировали. Присмотревшись к ним, я заметил одно знакомое лицо — барона де Бьерра, мы с ним успели ближе познакомиться в Имоле. Я подошел к нему и спросил, что случилось, постаравшись произнести вопрос на чистом французском. Из его возбужденной и стремительной скороговорки я понял не все, но суть ответа сводилась к тому, что герцог решил распустить всех французских наемников. Им предписывалось в течение трех дней выступить в Милан.