Нет-нет, про Вас – не буду: я ни мыслей ни чувств Ваших не знаю.
Но за себя я говорить должен. Должен высказать, что у меня на душе. Эти непростительные объятия были не безотчётным порывом, не минутным всплеском – они от того, что таилось во мне глубоко-глубоко, от самого, может быть, во мне лучшего. Знайте, что я уже с той первой встречи понял: Вы – моя судьба, и с тех пор я так и живу с этим чувством, хотя порой мне, возможно, удавалось перерядить его до неузнаваемости.
Я еженощно вижу во сне ваше лицо, ежедневно, проходя по будничным улицам, слышу, как в моём притихшем сознании выпевается ритм Ваших строк. Я назвал Вас своею Музой, и это правда – или может быть правда: Вы моя Муза, вестница из некой повелительной обители духа, где неумолчной песней звенит сама душа поэзии. Я был бы ещё правдивее, если бы назвал Вас своей Любовью… Вот и назвал. Да, я люблю Вас, люблю всякой любовью, на какую только способен человек, люблю до беспамятства. Такой любви в мире приюта не будет, такая любовь, говорит мой поугасший рассудок, счастья ни Вам, ни мне принести не может и не принесёт; я пытался ускользнуть от этой любви, пытался упасти от неё Вас, употреблял для этого всевозможные ухищрения. («Кроме молчания», – резонно заметите Вы, но молчать было выше моих сил.) Мы с Вами трезвомыслящие люди девятнадцатого столетия, и можно было бы оставить coup de foudre [98] тем, кто подвизается в плетении романтических повестей, – но я получил несомненные доказательства, что Вам и без моих признаний всё было известно, что Вы, пусть и на миг (тот бесконечный миг) поверили в истинность того, что я сейчас Вам открыл.
И вот я пишу к Вам и спрашиваю: что нам делать? Неужели же так и закончится то, что, в сущности, лишь начинается? Я вполне убеждён, что не успеет это письмо дойти, как навстречу ему полетит письмо от Вас со справедливым и мудрым решением, что нам не следует больше встречаться, не следует видеться, что даже с письмами, этими проблесками свободы, надо покончить. И я, сообразно с интригой истории, где мы – персонажи, а также покорствуя игу условностей, вынужден буду, как джентльмен, смириться с Вашим решением – хотя бы на время, в надежде, что Судьба, которая держит все нити интриги и не спускает с нас глаз, Укажет нам встретиться вновь и нежданно-негаданно а, где мы остановились…
Нет, друг мой, так я не могу. Это противно природе – не моей собственно, а самой Её Величество Природе, которая нынче утром улыбается мне в Вашем облике, Вашей улыбкой, и от этого всё вокруг так светло: и анемоны у меня на столе, и пылинки в льющихся из окна солнечных потоках, и слова на раскрытых передо мною страницах (Джон Донн); этот свет – это Вы, это Вы, это Вы. Я счастлив, счастлив, как никогда ещё не был – это я-то, которому, обращаясь к Вам, впору терзаться Бог знает каким раскаянием, в ужасе от всего отступаться. Вижу Ваши озорные губки, перечитываю озадачивающие Ваши суждения о муравьях, пауках – и улыбаюсь: тут Вы такая, как были, уравновешенная, наблюдательная – и не только; известно Вам, нет ли, какая ещё, но я-то уж знаю…
Чего же я добиваюсь? – спросите Вы по обыкновению насмешливо и не обинуясь, чтобы вывести из моего ропота ясное предложение. Не знаю – откуда мне знать? Об одном Вас молю: не спешите порвать наше знакомство, не оставляйте меня довольствоваться одним-единственным голодным поцелуем, повремените ещё хоть немного. Нельзя ли выкроить хоть краткий срок, хоть пядь Вселенной, где мы смогли бы вдоволь надивиться этому чуду – что мы обрели друг друга?
Помните ли – ну конечно же, помните! – как мы стояли под деревьями на лобастом склоне, наблюдая, как там, где капли влаги в затонувшем воздухе налились светом, раскинулась радуга и Потоп прекратился? А мы стояли под радужной аркой, словно по праву, дарованному ещё одним Заветом, весь этот мир теперь наш. Выгнулась яркая дуга, уперлась в землю далеко расстоящими оконечностями, но стоит перевести взгляд – картина меняется…
Витиеватое вышло послание, то-то пыли соберётся в завитках слога, пока оно будет дожидаться востребования в почтовой конторе – кто знает, не вечно ли? А я стану время от времени прогуливаться в парке под теми самыми деревьями и верить, что Вы простите.
Ещё более Ваш
Р. Г. П.
* * *
Ах, милостивый государь, всё мерцает, дрожит, всё переливается блёстками, искрится, сверкает. Весь этот вечер я сижу у камина – сижу на покойной своей табуретке, – подставив жаркие щёки дыханию пламени, рдяному шёпоту, просевшей груде, где истлевшие угли рассыпаются – что я с собою делаю! – в мёртвый прах, милостивый государь.
А тогда – там – когда над тонущим миром расцвела в сизом воздухе радуга, – не было же там такого, чтобы ударила в дерево молния и заструилась, сбегая к земле, по древесным членам, но пламя – было: пламя лизало, пламя охватывало, извивалось каждой жилкой, пламя взметалось и пожирало почти без следа…
В воздухе пламя. В ствол —
Огненная стрела.
В уголья естество.
Кости и плоть – дотла.
Не под такими ли древесными кущами укрывались первые наши прародители – а Око их высмотрело, – недомысленно вкусившие знания, которое стало им гибелью?..
Если мир погибнет не в пучине вод, как однажды, случилось, можно точно сказать, что за гибель нас ждёт: это нам возвестили…
И у Вас в «Рагнарёке» – под стать стремительным водам, в которых захлёбывается мир у Водсворта – «Лизало пламя Сурта [99] берега – Земного круга, пило твердь земную – И всплёвывало в небосвод багряный – Расплавленное злато…»
А потом – дождь. Дождь из пепла. Пепла Ясеня-Миродержца.
«Я-сень». Был сень – стал страх,
Стал пепл. Дождём – прах в прах.
В глазах мелькают падучие звёзды – как золотые стрелы перед гаснущим взором. – Предвестье мигрени. – Но пока не нахлынула тьма – и боль – мне ещё остаётся немного света, чтобы сказать Вам… о чём бишь? Не могу я позволить Вам испепелить меня. Не могу.
Я вспыхну – не так, как уютный ручной огонь в славном моём камельке, где крохотно зияют блаженные гроты, где меж хребтов и утёсов ненадолго наливаются самоцветные сады. – Нет, я вспыхну как солома в летнюю сушь: порыв ветра, содрогание воздуха, запах гари, летучий дым – и мучнистое крошево, что в мгновение ока рассыпается прахом… Нет, не могу, не могу…
Видите, милостивый государь: честь, нравственность – до этого я не касаюсь, хоть это и важно, – а сразу о главном, рядом с которым рассуждения о подобных материях попросту суесловие. Главное же – моё уединение, уединение, над которым нависла угроза – от Вас, – уединение, без которого я ничто. До чести ли тут, до нравственности ли?
Я читаю Ваши мысли, дорогой мистер Падуб. Вы предложите горение управляемое, заботливо умеряемое: установленные пределы, каминная решётка с толстыми прутьями, столбики с медными набалдашниками – ne progredietur ultra… [100]
Отвечу так: Ваша рдеющая саламандра – огнедышащий дракон. Быть пожару.
Не может смертный, вступив в огонь, не сгореть.
Случалось в мечтах и мне похаживать в пещи огненной, подобно Седраху, Мисаху и Авденаго. [101]
Но нету у нас, у нынешних, здравомыслящих той чудотворной истовости, с какой верили в прежние времена.
Знаю теперь, что такое горение страсти; от новых опытов принуждена отказаться.
Мигрень с каждой минутой свирепей, полголовы – прямо тыквенная баклага, налитая болью.
Письмо на почту снесёт Джейн, так что отправится оно тотчас. Вы уж простите его изъяны. И меня простите.
Кристабель.
* * *
Друг мой.
Как мне понять Ваше разительное – чуть было не написал «сразителъное» – послание, которое, как я и предсказывал, летело навстречу моему и которое, как я предсказать не осмелился, заключает в себе не холодный отказ, но огненную, если подхватить Вашу метафору, загадку? Да, Вы истинный поэт: когда Вас что-то гнетет, лишает покоя, когда Вы чем-то особенно увлечены, Вы облекаете свои мысли в метафоры. Так что же знаменует этот искристый взблеск? Отвечу: погребальный костёр, с которого Вы, мой феникс, вспорхнёте возрождённой и неизменной, – ярче прежнего заблиставшее золото, светлее прежнего сияющий взгляд – semper idem. [102]
Уж не любовь ли это так действует, что рядом с нами вырастают фантастические, нечеловеческие образы, зримые воплощения моей и Вашей природы? И вот Вы уже запросто, с лёгкостью пишете мне от лица обитательницы жаркого пламени, саламандры из очага, обернувшейся огнедышащим летучим драконом, и способны так же запросто, с лёгкостью вообразить меня тем, что означала когда-то двусмысленная моя фамилия – ясенем, Ясенем-Миродержцем, и притом спалённым дотла. У Вас – как и у меня – это стихийный дар. Там мимо нас пронеслись все стихии, составляющие мироздание: воздух, земля, огонь, вода, но мы – вспомните, умоляю! – ведь мы оставались людьми, и как же нам было тепло и покойно в окружении этих деревьев, друг у друга в объятиях, под небесной дугой.